Семейство Таннер - Вальзер Роберт Отто. Страница 43
Симон пошел домой. Но когда добрался до своего переулка, увидал кучку людей, смеющихся и кричащих, причем центром внимания ночных сумасбродов была бабенка. Она стегала прутом пьяного, не иначе как собственного мужа, которого вытащила из кабака. При этом она голосила не закрывая рта и, когда Симон приблизился, обратила свои крикливые жалобы к нему: вот, мол, какой мерзавец достался ей в мужья. Тут с верхнего этажа дома, возле которого разыгрывалась шумная сцена, на веселую компанию обрушилась струя воды, изрядно замочившая им волосы и платье. В этом квартале Старого города был такой обычай – поливать горластых гуляк водой. Почтенный обычай, солидного возраста, но мокрые жертвы неизменно воспринимали его как возмутительный сюрприз. Вот и сейчас все принялись осыпать бранью особу в белой ночной кофте, которая виднелась наверху в окне словно коварный злой дух. Симон прежде других закричал:
– Эй, вы там, в окне, как вы смеете! Коли у вас воды в избытке, лейте ее себе на голову, а не на других. Вашей-то голове такое, поди, нужнее. Что за манера среди ночи поливать улицу, а заодно исподтишка обдавать водою людей, с ног до головы да прямо в одежде? Не будь вы наверху, а я внизу, я бы вам напрочь башку оторвал. Господи, будь на свете справедливость, вы бы за каждую каплю, обрызгавшую мои плечи, выложили мне по талеру, тогда бы у вас наверняка пропала охота шутить. Прочь с моих глаз, привидение вы этакое, или я взберусь вверх по стене, цапну вас за волосы да выясню, кто вы – мужчина или женщина. Впору вовсе рассвирепеть из-за этих ваших шуточек.
Симон взвинтился от собственных злобных речей. Крики и брань доставляли ему удовольствие. Ведь немного погодя он ляжет в постель и уснет. Такая скучища – все время делать одно и то же. С завтрашнего дня он непременно станет другим человеком. Наутро в канцелярии, переполненный мыслями о Кларе и рассеянный, он допустил массу ошибок, так что секретарь, бывший штабс-капитан, посчитал своим долгом укорить его и пригрозить, что, если он не выкажет больше добросовестности, ему впредь не дадут здесь работы.
Глава восемнадцатая
Настала осень. Симон еще часто ходил по жаркому ночному переулку, и сейчас тоже, только время года стало менее приятным. Деревья в лугах роняли листву, и, чтобы знать об этом, незачем ходить и смотреть, как облетают листья. Осень чувствовалась и в переулке. В один из солнечных осенних дней заглянул Клаус, научная работа и намерение привели его на денек в эти края. Братья вместе отправились за город, на возвышенное холмистое поле, привлеченные ярким солнцем, довольно молчаливые, осторожно избегающие чересчур задушевной беседы. Дорога вела через лес, затем вновь по просторным лугам, где Клаус восхищался поздними сочными травами и пятнистыми бурыми коровами, которые там паслись. Симону было приятно, грустновато, но очень приятно вот так, без особых разговоров и шума, бродить с Клаусом по осенней низине, слышать перезвон коровьих колокольцев, временами ронять несколько слов, но больше глядеть вдаль, чем говорить. Потом они поднялись на лесистый холм, не спеша, со всей приятностью, ведь Клаус любовно рассматривал все, каждую веточку и каждую ягодку, а добравшись до вершины, очутились на красивой опушке, где их встретило мягкое и ласковое вечернее солнце и вновь открылся привольный вид, панорама долины внизу, где, белесо поблескивая, между желтыми кронами деревьев и узкими языками леса змеилась река, а средь побуревших виноградников лежала прелестная деревушка с красными крышами – сущая отрада для глаз. Тут они бросились в траву, надолго притихли, не говоря ни слова, глядя на широко раскинувшийся ландшафт и внимая звону колокольцев, и оба сочли, что всегда и во всех ландшафтах слышатся звуки, даже если не слышишь колокольцев, а потом завели между собой один из тех спокойных, скорее прочувствованных, нежели словесных разговоров, которые невозможно записать, у которых нет иной цели, кроме доброжелательства, которые ничего не говорят, но их аромат, и тон, и намерение остаются в памяти навсегда.
– Конечно, – сказал Клаус, – коль скоро я вправе думать, что с тобою все может уладиться, то вправе опять воспрянуть духом. Мысль, что ты станешь полезным, целеустремленным человеком, всегда отзывалась в моем сердце особенно приятным напевом. Ты ведь не меньше, чем любой другой, рассчитываешь на уважение окружающих, более того, у тебя есть к этому все задатки, только ты, не в пример другим, слишком уж взыскателен и слишком пылок. Ты не должен желать слишком многого и предъявлять к себе слишком уж высокие требования. Это вредит, портит характер и в конце концов приводит к равнодушию, поверь. Конечно, далеко не все на свете таково, как тебе хочется, однако ж причин для злости здесь нет. Ведь существуют иные суждения и склонности, а чересчур благие намерения отравляют сердце человека, но не окрыляют его, вот что скверно. Как мне кажется, ты слишком скоропалителен. Тебе доставляет удовольствие мчаться к цели во весь дух. Но какой в этом прок? Позволь каждому дню просто существовать в его спокойной, естественной цельности и побольше гордись тем, что сделал свою жизнь удобной, как, собственно, и подобает в конечном счете каждому человеку. Перед людьми мы обязаны вести свою жизнь легко, порядочно и с известным достоинством; ведь живем мы средь обилия тихих, задумчивых культурных забот, которые не имеют ничего общего со злобным, жарким пыхтением драчунов. Должен тебе сказать, есть в тебе какая-то необузданность, причем она в мгновение ока сменяется нежностью, которая опять же требует взамен чересчур много нежности и оттого неспособна существовать. Многое, что должно бы тебя обижать, нисколько тебя не обижает, зато обижают совершенно естественные, житейские вещи. Попробуй стать человеком среди людей, тогда все у тебя наладится, я уверен; ты без устали выполняешь всевозможные требования, и, если завоюешь любовь окружающих, тебе непременно захочется показать им, что ты в самом деле ее заслужил. Теперь же ты просто гибнешь, тонешь в стремлениях, не вполне достойных гражданина, человека, а прежде всего мужчины. Как много всего, думал я, ты мог бы сделать и предпринять, чтобы укрепить свое положение, но в конце концов я должен предоставить тебе самому работать над устройством твоей жизни, потому что советы редко чего-то стоят.
– Отчего, – сказал в ответ Симон, – ты так озабочен в этот прекрасный день, когда человек, глядя вдаль, тает от счастья?..
Они завели разговор о природе и позабыли о тяжелых мыслях.
На следующий день Клаус уехал.
Наступила зима. Время упорно не замечало ни благих намерений, ни скверных качеств, с которыми никак не удавалось совладать. Что-то прекрасное, беспечное и прощающее сквозило в этом ходе времени. Оно шло, не обращая внимания ни на попрошайку, ни на президента республики, ни на грешницу, ни на добропорядочную даму. Оно позволяло воспринимать многое как незначительный пустяк, ибо лишь оно одно было возвышенным и великим. Ведь что такое вся суета жизни, все усилия, все порывы по сравнению с вершиной, которой совершенно безразлично, станешь ли ты достойным мужем или простаком, желаешь ли правильного и благого или нет? Симон любил этот шум времен года над головой и, когда однажды днем в темный, закопченный переулок посыпались снежинки, радостно встретил движение вечной, греющей душу природы. «Она сыплет снег, пришла зима, а я-то, глупец, воображал, что до зимы не доживу», – думал он. Ему чудилось, будто он попал в сказку: «Жили-были снежинки, а поскольку не нашли себе занятия получше, полетели они вниз, на землю. Многие оказались в поле и остались там, многие упали на крыши и остались там, иные же попали на шляпы и капюшоны спешащих по улицам людей и оставались там, пока их не стряхнули, иные слетели на добрую морду верного коня, запряженного в телегу, и повисли на длинных его ресницах, а одна снежинка угодила в открытое окно, но о ее участи рассказ умалчивает, наверно, там она и осталась. В переулке идет снег, и в лесу на горе – о, как же сейчас, наверно, красиво в лесу. Вот бы пойти туда. Надеюсь, снег будет идти до вечера, когда зажгут фонари. Жил-был человек, черный-пречерный, и решил он помыться, только вот мыла да воды под рукой не нашлось. Увидавши, что идет снег, он вышел на улицу и умылся снеговой водою, отчего лицо его сделалось белоснежным. Впору похвастать, так он и сделал. Однако ж на него напал кашель, и кашлял он все время, целый год бедолага кашлял, до следующей зимы. Тогда он бегом побежал на гору, аж вспотел, но все равно кашлял. Никак кашель не унимался. И тут подошел к нему ребенок, маленький попрошайка, на ладошке у него лежала снежинка, похожая на нежный цветочек. «Съешь снежинку», – молвил ребенок. Мужчина послушался, съел снежинку – и кашель сей же час как рукой сняло. Солнце закатилось, кругом стемнело. Маленький попрошайка сидел в снегу и все-таки не мерз. Дома его побили, за что – он и сам не знал. Совсем ведь маленький, где ж ему что-то знать. Ножки у него не мерзли, хоть и босые. В глазах ребенка блестели слезы, только он не разумел пока, что плачет. Наверно, ночью ребенок замерз, но ничего не почувствовал, совершенно ничего, был слишком мал, чтобы почувствовать что-то. Господь видел ребенка, но тот Его не растрогал, Он был слишком велик, чтобы что-то почувствовать…»