Елена - Маркосян-Каспер Гоар. Страница 4

Да, хорошо жилось прекрасной аргивянке, а кого мог найти в мужья своей дочери Торгом, пусть его и называли за глаза Золотым Торгомом, имея в виду его застарелую привычку покупать и припрятывать на черный день золотые вещи, привычку, что и говорить, благоразумную, когда вихрь инфляции закрутился над потрясенной страной, вырвав из рук или, как теперь принято выражаться, чулок облигации, которые коллекционировали многие Торгомовы приятели, назидательно указывая ему на шанс в один прекрасный день еще и выиграть толику, так вот когда вихрь инфляции подхватил все денежные и ценные бумаги, разметав их, как бумажный мусор и в итоге обратив в прах, Торгом только посмеялся, был он человеком многоопытным и знал, что прекрасные дни могут прийти, а могут и где-то непоправимо задержаться, а вот черные грядут непременно. К отцу его Торгому-старшему таковые нагрянули в тридцатые годы, в качестве владельца мебельной мастерской он оказался в роли чуждого элемента, что еще полбеды, ибо оказавшись кем-то, впоследствии (или вследствие того) неминуемо оказываешься где-то (таковы, по крайней мере, были реалии того времени). Что произошло бы и с Торгомом-старшим, если б он не знал, что главное в мебели это потайные ящики, а он знал и умел устраивать тайники непревзойденно, почему и сохранил кое-какое золотишко, которое не смогла отыскать даже советская власть, уж в деле-то обысков бывшая докой (в отличие от множества других дел). Впрочем, Торгом-старший с советской властью поделился, как человек мудрый, он отличал время собирания камней (драгоценных) от поры их разбрасывания, и разбросал он камни с толком, поделившись, как было сказано, с советской властью, но не властью вообще, а с властью в лице отдельных ее представителей. Судя по результатам его манипуляций, выбирать представителей он умел лучше, чем народ, так как сохранил не только жизнь, что для многих оказалось проблемой неразрешимой, но и скромную квартирку (четыре маленькие комнатки на семью из пяти человек) и даже средства к дальнейшему существованию, в отличие от большинства достойных людей. Впрочем, достойные люди – проблема отдельная. Если сам Торгом-старший, затем сын его Торгом, а позднее и внук, по семейной традиции также названный Торгомом, втихомолку посмеивались над теми, кого советская власть полагала или, во всяком случае, объявляла достойными людьми, то Елена, будучи совершенным продуктом отлаженной до небывалой эффективности системы большевистского школьного воспитания, в детстве чрезвычайно стыдилась своего подозрительного семейства, тем более, что отец ее уверенно направился по стопам деда, если не в отношении производства мебели, то, по крайней мере, зарабатывания на ней (не буквально на, конечно) кое-каких денег. Подобная эволюция отражала главное достижение советской власти: если раньше деньги получали за то, что произвели, то теперь деньги получали, не производя, иными словами, удалось уничтожить производство – но не более того. Возможно, следовало бы уничтожить деньги? Но тогда стали бы расплачиваться мебелью, пусть и не произведенной. Головоломка эта решению не поддавалась, впрочем, она не имела решения в принципе, подобно какой-нибудь квадратуре круга, что папа Торгом не раз пытался растолковать Елене, утверждая, что он отнюдь не паразит и уж точно не дармоед. Пойми, говорил он, дуреха, мебели ведь не хватает? Не хватает. Если я договорился с одним, тот с другим, другой с третьим, и возникла цепочка, допустим, такого вида: один поставляет на фабрику левые доски, другой из этих досок делает мебель, третий, то бишь я, ее продает – что выходит? У меня – деньги, у того, кто вкалывает на фабрике – деньги, у работяг на лесопилке – деньги, а у людей – мебель. Кому плохо? Государству? Да я такое государство в гробу видел. Босиком. Жалко тапочки на такое переводить. Но Елена не поддавалась. С отчаянием и негодованием обличала она отцову неправедную жизнь, и тот потрясенно разводил руками: ну скажите, откуда в моей семье выискался этот Павлик Морозов? Конечно, то была болезнь роста, с годами (особенно, почувствовав вкус к нарядам, путешествиям и к жизни в целом) Елена стала относиться к отцову бизнесу более снисходительно, но в начальную пору студенчества ее еще мучила мысль, что сокурсники могут вообразить, будто попала она в институт благодаря отцовским деньгам или связям, что было практически одно и то же (и, добавим в скобках, истине вовсе не соответствовало), ибо в данном случае связи в немалой степени порождались деньгами. Дело в том, что Торгом, как и многие другие армяне, в особенности, зажиточные, любил выпить и закусить, точнее, слегка выпить и изрядно закусить, если еще точнее, хорошенько поесть, запив еду бутылкой-другой сухого вина, и проделать это не в одиночестве, а в компании, лучше большой компании, иными словами, был он хлебосолом и гостеприимцем, собиравшим десятки видных в Ереване лиц на свои кутежи или, как их называют в Армении, пиры, частенько начинавшиеся с раннеутреннего хаша и завершавшиеся или, если угодно, венчавшиеся кюфтой или осетриной на вертеле, иногда самим Торгомом и приготовленной со всем тщанием и несомненным знанием дела. Впрочем, приготовлением шашлыков его таланты отнюдь не исчерпывались, среди множества своих друзей и приятелей слыл Торгом острословом, знатоком анекдотов, рассказчиком и уникальным тамадой, его наперебой приглашали руководить ответственнейшими из застолий типа свадеб и юбилеев, его тостов домогались в обеих столицах – как говорят в России, а в Армении хоть и не говорят, но подразумевают, гюмрийцы, во всяком случае, а Торгом, как и почти любой армянский острослов, был родом из Гюмри и хотя покинул этот достойный город в довольно нежном возрасте, сохранил там и поныне богатейший набор родственников, приглашавших его на все свои пиры. Однако, Торгом вовсе не был записным шутником, с любовью к анекдотам он сочетал чувствительность, даже сентиментальность, и неоднократно проливал обильные слезы над страданиями Отелло, Лира или своего любимого героя папы Горио.

Слезоточивостью Елена была в отца, и сходство это раздражало ее несказанно. Лицезрение всякого печального фильма или спектакля она приправляла солидной порцией слез, украдкой подтирая нос и страшно сердясь на себя. Иногда ей удавалось ограничиться промакиванием глаз изящным платочком – к платочкам у Елены отношение было особое, она тщательно подбирала их в тон и обожала английские костюмы, из нагрудного кармашка которых мог элегантно выглядывать кружевной краешек – но обычно первые редкие слезинки играли роль песчинок, страгивающих лавину. Из ее собственных описаний известно, что она прорыдала, например, всю вторую половину любимовских «Зорь», вызывая тихое недоумение в меру потрясенных («Зорями») соседей по партеру. Что не мешало ей впоследствии вспоминать спектакль с удвоенным удовольствием, впрочем, это не удивительно, ведь est quaedam flere voluptas [7]. Надо заметить, что оплакивала она не только жертвы неразборчивой войны, прокатившейся своими все перемалывающими гусеницами по душам и телам, не различая ни пола, ни возраста, ни, тем более, степени виновности перед богом и людьми. Оплакивала она зачастую и беды своих больных, порой куда горше, чем они сами, ведь больные, к счастью для себя, большей частью лишь обыкновенные люди, не блещущие ни выдающимся интеллектом, ни эмоциональным богатством, неспособные осознать ни глубину и гибельность настигших их болезней, ни прочувствовать трагику предстоящего существования, лишенного того, за что пьют (тем самым его же уничтожая), чего желают к праздникам письменно и при обыденном ежедневном приветствии устно, того, что потерять значительно проще, чем кольцо с пальца, ибо кольцо берегут, и практически невозможно обрести вновь, потому что живем мы в век хронических болезней (исключая насморк, но включая его осложнения). Посему Елена вживалась в чужие несчастья, страдала чужими страданиями и как-то, еще в пору своей работы в поликлинике, проревела три дня кряду оттого, что буквально на ее глазах, хотя и отнюдь не по ее вине, умерла от восходящего паралича Ландри тридцатилетняя женщина с ее участка. И вообще она нередко приходила домой в слезах, что выводило из себя Торгома, обзывавшего ее дурой… «Дура ты, дура, кого оплакиваешь, мать, меня, прекрати, накличешь беду»…