Верхний ярус - Пауэрс Ричард. Страница 96

Ник распаковывает следующую партию, тридцать третью на сегодня. В хороший день он успевает открыть, отсканировать и разложить по полкам более сотни ящиков, на каждый уходит четыре минуты. Чем быстрее он движется, тем сильнее отдаляется перспектива неизбежной замены кладовщика-человека роботом. По прикидкам Ника у него в запасе пару лет, а потом он падет жертвой эффективного менеджмента. Чем усерднее он работает, тем меньше ему нужно думать.

Он ставит коробку с книгами в мягкой обложке на стальную полку и оценивает обстановку. Перед ним проход между стеллажами с книгами, похожий на бесконечное ущелье. Десятки таких проходов только в этом сортировочном центре. И каждый месяц открываются новые центры на нескольких континентах. Его работодатели не остановятся, пока не отсортируют все потребности, какие только могут быть. Ник тратит целых пять секунд своего бесценного времени, вглядываясь в книжную бездну. Зрелище наполняет его ужасом, неотделимым от надежды. Где-то посреди этих безграничных, замысловатых, тучнеющих лабиринтов печатного слова прячутся, закодированные в миллионах тонн соснового волокна, несколько слов правды — а может, страница или абзац, — способные разрушить сортировочные чары и вернуть людям риск, желания и смерть.

По ночам он трудится над своими фресками. Вырезает трафареты, сидя дома, а потом бродит с ними по всему городу, высматривая голые стены. Это игра с огнем — поступки, которые могут привлечь к нему внимание полиции. Но желание кричать посредством образов чересчур сильное. Он может выполнить работу среднего размера, от приклеивания скотча до его сдирания, минут за двадцать. Между двумя и четырьмя часами ночи, когда в противном случае он бы лежал без сна и грыз себя изнутри, можно оставить след в нескольких районах. Коровы в кевларовых жилетах. Протестанты, бросающие кленовые крылатки вместо гранат. Крошечные военные самолеты и вертолеты, роящиеся над цветущими шпалерами роз в натуральную величину, словно намереваясь их опылять.

Сегодня у него грандиозные планы: покрыть комплекс, в котором разместилось несколько адвокатских контор, шестнадцатью трафаретами, накладывающимися друг на друга. Забравшись на стремянку, Ник приклеивает пронумерованные листы, создавая узор в форме вазы, которая расширяется кверху и книзу. Трафареты покрывают фасад из шлакоблоков и, повернув на девяносто градусов, растекаются по тротуарам. Дальше приходит черед красок из баллончиков, и вырезанные фрагменты наполняются разноцветьем, которое просачивается через бумажный скотч. Несколько секунд на высыхание — и он сдирает трафарет, обнажая каштан. Ветви поднимаются на второй этаж офисного здания. Ствол опускается и переходит в массу корней, которые через бордюр устремляются в городскую канализацию. На высоте человеческого роста, чуть ниже уровня глаз, борозды коры превращаются в штрих-код шириной два фута.

Ник достает из рюкзака кисточку из верблюжьей шерсти шириной в палец, баночку с черной эмалевой краской и без помощи трафарета выводит рядом с полосками штрихкода строчку из Руми:

Любовь — дерево,
чьи ветви
в вечности,
чьи корни
в бесконечности,
а ствол и вовсе нигде
* * *

Кто-то однажды прочитал ему это стихотворение в домике на дереве, на дальнем конце ветки, на устремленном вовне краю бытия. «Если один из нас сорвется с края, — напоминает ему этот кто-то, — другой отправится следом». Ник пятится, чтобы оценить результат. Эффект его озадачивает, он не уверен, что ему нравится. Но «нравится» и «не нравится» — альфа и омега общества потребления — для него мало что значат. Он хочет только заполнить как можно больше стен чем-то таким, что невозможно замуровать.

Он собирает трафареты и баллончики с краской, запихивает их обратно в рюкзак и, спотыкаясь, возвращается домой, чтобы еще пять часов поспать в постели, которую нужно сменить. Оливия преследует его во снах, снова зовет, паникуя и умирая.

«То, что у нас есть, никогда не закончится. Правда?»

«ОСТАВЬ МЕНЯ», — ГОВОРИТ РЭЙ БРИНКМАН своей жене по нескольку раз в неделю. Но она не может понять скомканные, бесформенные слова, вылетающие из его рта; или делает вид, что не может. Он ликует, когда она уходит на несколько часов по ночам. Тогда он возлагает все свои надежды на то, что она со своим другом — преображается, разговаривает, чувствует боль, плачет в темноте какой-нибудь дальней комнаты обо всем, что маячит вне досягаемости. И все же, по утрам, когда она входит в его комнату и говорит: «Доброе утро, РэйРэй. Все хорошо?», он не может не радоваться на свой манер, пусть его радость и разбил паралич.

Жена кормит его и усаживает возле телевизора. Экран — новости, путешествия, компания других людей и напоминание о том, что всю свою жизнь он понятия не имел, как же ему повезло. Этим утром в Сиэтле воюют. Что-то по поводу будущего всего мира, ресурсов и собственности. Ведущие утренней программы кажутся сбитыми с толку. Делегаты из десятков стран пытаются собраться в конференц-центре; тысячи исступленных протестующих отказываются их впустить. Юнцы в пончо и камуфляжных штанах прыгают на крышу горящего бронетранспортера. Кто-то вырывает почтовый ящик из тротуара и швыряет в стеклянную витрину банка, какая-то женщина кричит. Под деревьями, чьи ветви мерцают белыми огоньками рождественских гирлянд, собираются шеренги солдат в черных костюмах и шлемах, чтобы запустить в толпу баллончики с розовым дымом. Рэй Бринкман, проведший двадцать лет в окопах, защищая патенты, радуется каждый раз, когда полиция усмиряет анархиста. Но Рэй Бринкман, которого Бог небрежным щелчком превратил в соляной столп, разбивает витрину.

Толпа, всколыхнувшись, разделяется, вскидывается и перегруппировывается. Фаланга спецназовцев со щитами отбивает удар. Синхронное беззаконие перетекает через баррикады, огибает бронированные машины. Камеры задерживаются на чем-то примечательном в толпе: стаде диких животных. Рога, усы, бивни и огромные уши — замысловатые маски на головах юнцов в толстовках и куртках-бомберах. Существа умирают, падают на тротуар и снова поднимаются, словно в снафф-видео от клуба «Сьерра» [64].

Воспоминание прокрадывается в искалеченный мозг Рэя. Он закрывает глаза от боли, которую оно причиняет. Он узнает эти маски животных, эти раскрашенные трико. Они ему знакомы. Он их видел, кажется, на фото. Он понимает, что это невозможно, однако факты не в силах прогнать жуткое ощущение. Он зовет Дороти, чтобы она пришла и вырубила ящик.

— Почитаем? — всегда спрашивает она, хотя в этом нет необходимости. Он никогда не скажет «нет». Теперь он живет ради чтения вслух. За эти годы они углубились в «Сто величайших романов всех времен и народов». Он не помнит, почему художественная литература раньше вызывала у него такое раздражение. Теперь не существует более действенного средства, которое помогло бы дожить до обеда. Он цепляется за самый нелепый сюжетный поворот, словно тот способен изменить будущее всего человечества.

Книги отличаются друг от друга и излучают свет, они проворны, как вьюрки, обитающие на изолированных островах. Но у них есть общее ядро, настолько очевидное, что его принимают за нечто само собой разумеющееся. Каждая книга предполагает, что страх и гнев, насилие и страсть, ярость, приправленная спонтанным умением прощать, — то есть свойства так называемого «героя» — это всё, что в конечном счете имеет значение. Это, конечно, детское кредо, на волосок от веры в то, что Творец Вселенной способен снизойти до вынесения приговоров, будто судья в федеральном суде. Быть человеком — значит путать красивую историю со значимой и думать, что жизнь — нечто огромное и двуногое. Это ошибка: у жизни гораздо больше конечностей, и мир погибает именно потому, что ни один роман не в силах сделать борьбу за планету столь же убедительной, как битву между несколькими заблудшими душами. Но Рэй сейчас нуждается в художественной литературе как никто другой. Герои, злодеи и представления, которые жена устраивает по утрам, лучше, чем истина. «Хотя я фальшивка, — говорят они, — и нет во мне ровным счетом ничего по-настоящему ценного, я все-таки прихожу к тебе издалека, чтобы сидеть рядом на твоей механической кровати, составлять тебе компанию и помогать отвлечься от реальности».