Герберт Уэллс. Жизнь и идеи великого фантаста - Кагарлицкий Юлий Иосифович. Страница 86

Так Уэллс прощался с теми, кому прежде, на предшествующем этапе их развития, отдал немало любви. И правда – уэллсовский мелкий буржуа успел с момента своего появления на страницах его книг наделать немало подлостей. Не он вершил мировыми делами. Он был только скромен, законопослушен, всегда готов «откликнуться на призыв». Но на него опирались те, кто, по выражению Уэллса, желал «увеличить сумму мирового зла». Он не был, упаси бог, идеологом фашизма и, по мере того как фашизм компрометировал себя, готов был употреблять слово «фашист» как брань. Он даже защищал свой садик от чужих, немецких фашистов. И все же он был одним из тех, на кого опирается фашизм. Он был против слова «фашизм». Но он не был против того, что за этим словом скрывается. Появились и другие вещи Уэллса, которые никак нельзя сбросить со счетов. Написанный за два года до этого роман «Божье наказание», повествующий о перерождении революционера, получившего абсолютную власть, был по-настоящему оценен лишь после XX съезда КПСС. Трактат «Покорение времени» (1942) принадлежит к числу лучших философских работ Уэллса, а брошюра «Новые права человека» (1942) готовила многие положения устава ООН.

Уэллс уходил из литературы, это верно, но отступал он с ожесточенными арьергардными боями. И все же дело явно шло к концу. Ч. Чаплин рассказал, как после окончания третьей части «Образовательной трилогии», которую Уэллс первоначально предполагал назвать «Анатомия денег», он побывал у Уэллса и увидел, что тот совершенно измотан. «– А что вы собираетесь делать теперь? – спросил я. – Писать другую книгу, – устало улыбнулся он. – Боже милостивый, – воскликнул я, – неужели же вам не хочется отдохнуть или заняться чем-нибудь другим? – А чем же еще можно заниматься?» Так вот, от года к году, Уэллсу все труднее было заниматься «единственным делом, которым можно заниматься». Или, если быть совсем уж точным, – главным, что составляло смысл его жизни. «Необходима осторожность» – последний роман, им написанный. Что вторая мировая война разразится через год-другой, Уэллс понял сразу же после Мюнхенского соглашения. В Невиле Чемберлене, тогдашнем премьер-министре Англии, многие увидели тогда миротворца, Уэллс же – предателя. И в знак протеста он выдвинул кандидатом на Нобелевскую премию президента Чехословакии Бенеша. Уэллс мечтал о разгроме гитлеровской Германии, но, когда в 1939 году началась вторая мировая война, допускал и мысль о ее победе. Он слишком хорошо знал правящие классы своей страны, среди которых было немало людей, сочувствовавших фашистам, не говоря уж о людях просто некомпетентных. Он неплохо представлял себе и тех, кто пришел к власти во Франции после поражения Народного фронта. И все же в первый день войны он произнес замечательную фразу: «Бешеная крыса может искусать и погубить человека. Но человек все равно остается человеком, а крыса – крысой». Выступая раз за разом против немецких фашистов, он не забывал и своих – английских. В 1943 году в органе английской компартии «Дейли уоркер» появилась статья Уэллса, направленная против тогдашнего руководителя английских фашистов Освальда Мосли «Мослианская мерзость».

Жаль, что сил оставалось все меньше и меньше. В 1940 году он выехал на три месяца в США и предпринял свое последнее лекционное турне по этой стране, где у него было столько триумфов. Увы, оно кончилось полным провалом. Как это подействовало на Уэллса, можно понять по записи в дневнике, которую сделал 14 октября 1940 года Клаус Манн – сын Томаса Манна и сам крупный писатель, автор знаменитого «Мефисто». Клаус Манн в это время задумал издавать литературный журнал и хотел добиться поддержки Уэллса, остановившегося в доме одного американского банкира. «…Уэллс еще спит, хотя я пришел в назначенный час. Его будит камердинер. Потом подается чай с пышками и апельсиновым джемом, все это отличного качества. Мэтр сразу обнаруживает удивительно желчно-агрессивное настроение. Мрачный, тусклый, злой взгляд, которым он меня изучает, еще больше леденеет, когда я осмеливаюсь намекнуть на свой журнал. – Литературный журнал? – Уэллса просто трясет от негодования и презрения. – Что за ребяческая идея. Какое мне до этого дело! И при этом он мне пододвигает пышки не без некоторой старомодной отеческой «политес». Список моих сотрудников, который он изучает с необыкновенной тщательностью, дает ему повод к новым атакам. По поводу каждого имени ему приходит в голову что-нибудь миленькое: «Хаксли – какой дурак! Бенеш – полнейший неудачник, от общения с ним скулы сводит». В таком стиле. Сострадательная улыбка, с которой он качает головой при имени «старого бедняги Стефана Цвейга», еще более уничтожающая, чем гневный жест, которым он сопровождает имена своих бывших соотечественников Одена и Ишервуда. «Они – конченые люди! Почему они покинули свою страну? Они сделали ошибку. Теперь им уже никогда не вернуться в Англию!»

Так как я все еще сохраняю хорошее настроение и спокойствие, он меняет тему и сообщает мне свои взгляды на немецкий характер. Все немцы – он на этом настаивает своим сварливым, тонким голосом – дураки, хвастуны, шуты гороховые и потенциальные преступники. «Эмигранты тоже», – восклицает задиристый старец. «А немецкой культуры вообще не существует. Что такое немецкая поэзия в сравнении с английской? Разве можно поставить вашего Гете рядом с нашим Шекспиром? И при этом эти смешные немцы считают себя избранным народом, солью земли». Я радостно подхватываю: «До чего же вы правы! Но самую большую глупость немцев вы даже еще не оценили. Ведь некоторые доходят до того, что всерьез принимают Баха и Бетховена! Представить только!» Этому смеется даже этот мрачный старик. Так как ему не удается меня спровоцировать, он внезапно становится очень мил. Я сижу у него целый час. Интересный разговор о необходимости «всемирной республики после войны». Идея «Империи» представляется этому английскому патриоту давно отжившей. «И вообще, – уверяет он меня, почти с торжеством, – никакой Империи больше не существует. Есть только рыхлая федерация Государств, которую было бы легко включить во Всеобщий союз государств. Так называемая Империя перестала быть реальностью, это всего лишь воспоминание, всего лишь сон. Империя – это галлюцинация»….Великолепный старикан, при всей своей ершистости! И юмор у него, как у всех добрых британцев. На прощание он становится лукавым и ищущим примирения. Я уже стою у дверей, когда он кричит, оставаясь за чайным столом: «Этот Гете, из которого вы, немцы, делаете невесть что, ну может он был не так уж бездарен. А что касается вашего дурацкого журнала, молодой человек, ну там посмотрим! Если у меня будет какой-нибудь непристроенный пустячок… Но все же идея эта у вас бредовая. Литературное обозрение – надо ж такое вообразить!» Потом у него завязалась новая газетная баталия с Бернардом Шоу. Большим разочарованием кончилось и одно его новое знакомство.

Весной 1941 года ему захотелось встретиться с «этим большеногим троцкистом Оруэллом», но Оруэлл был еще более неуживчивым, чем Уэллс, и внимание старика нисколько ему не польстило. Напротив, он опубликовал статью, где изобразил Уэллса отжившим свой век утопистом и технократом, чем вызвал страшное его негодование. И действительно, кем-кем, а технократом Уэллс не был. С Истон-Глиб он к этому времени давно уж расстался. У леди Уорвик с годами портился характер. Еще при жизни Джейн она стала устраивать им скандалы. Въезжая на машине 346 в поместье, они забывают закрывать за собой ворота – чего доброго, весь скот разбредется по окрестностям! У них бывает слишком много гостей, и иные из них едут к дому прямо по лужайкам. Прежде она все бы это стерпела, но теперь, когда надвигалась старость, а материальные дела шли все хуже и хуже, она начинала задумываться – не Уэллсы ли во всем этом виноваты? В августе 1930 года Уэллс съехал. Леди Уорвик это не помогло. Она умерла год спустя, находясь в очень стесненных обстоятельствах. С 1935 года Уэллс жил в новом доме, на Ганновер-Террас. Слово «дом» здесь, правда, надо воспринимать в английском смысле слова. Это был отдельный подъезд в длинном двухэтажном здании, построенном во времена регентства архитектором Нешем на холме, возвышающемся над Риджент-парком. Подъезд этот был тринадцатым в доме, и Уэллс собственноручно вывел у дверей огромную цифру, употребив для этого фосфоресцирующую краску, – чтоб и ночью шокировать людей с предрассудками.