Детская комната - Гоби Валентина. Страница 27
Рождество – это не перерыв. Ночная поверка в рождественскую ночь. Сколько там градусов? Минус двадцать? Ты стоишь ровно, ты притворяешься стелой, как и всегда, как и в другие дни, ты замерзаешь, и вдруг тебя ударяют резиновой дубинкой по мизинцу, который немного выступает. Ты – бестолочь, дрянь, ты – свинья, даже не думай потереть спину своей соседке, приклеиться к ней, подышать на свои пальцы. Ничего не меняется, некоторые женщины падают, парализованные инсультом, их сердца остановились, снег потихоньку их укрывает. Это Рождество, один из трехста шестидесяти пяти дней года, при свете прожекторов эсэсовцы считают заключенных, пересчитывают, ночь переливается в день так же, как и в остальные дни. Так же как и накануне, твои ресницы покрыты инеем, ты больше не чувствуешь губ, ничего, кроме горящего горла, ты не знаешь, как еще стоишь на ногах, и говоришь себе, что, может быть, ты затвердела, поскольку больше не испытываешь никаких чувств: ты на грани сна, полностью онемевшая и неподвижная среди сорока тысяч женщин. Минус сорок пять дней. Ты думаешь о том, что пропускаешь кормление Джеймса. Что ни одна из его кормилиц не может покинуть ряды. Ты думаешь, что наступает 1945 год, что вечером тридцать первого декабря в бараке будут петь, возможно, ты напишешь партитуру для хора. Это будет обычный день. Минус сорок дней, Appell и утренний иней. Ты ищешь взглядом Терезу. Ты улыбаешься ей. Она улыбается тебе, с закрытым ртом из-за выпавшего зуба. Ты тронута до слез ее кокетством. Фосфорная бомба украшает блестками горизонт. Вы дрожите. У вас болят челюсти. У вас кровоточат десны. Тем не менее ничего не меняется – вы стоите.
Глава 7
Говорят, Германия проиграла. Реальность настигает сверхоптимистичные выдумки. Волна слухов, газеты, говорливые уста Schreiberins, до которых доходит эхо сражений, поражений в кабинетах, где они переписывают статистику, ведут учет живых и мертвых, они ухватывают любой обрывок новости, который просачивается в блок. А потом из блока в блок – нужно быть глухим, чтобы не услышать. Фиолетовые треугольники – свидетели Иеговы, кормилицы и прислуга в эсэсовских семьях – вызывают в памяти тихие вечера на виллах, тихие попойки, и это, вероятно, вызывает страх. Освободили зеленые треугольники – немецких заключенных-уголовниц, которым нечего делать в Равенсбрюке, потому что они не имеют никакого отношения к войне, те, кто получил по заслугам за то, что, воспользовавшись резким изменением своего статуса, дал волю своему внутреннему тирану; в один день их не стало. Когда заключенные получают редкие посылки, они находят там записки, плавающие в банках с вареньем, послания на картонках среди грецких орехов: «Германия зажата в тиски с запада и востока. Нужно только продержаться, крепитесь». Еще может фантазировать, угадывая дату капитуляции немецких войск, впрочем, какая разница, вывод один: капитуляция – вопрос нескольких недель, максимум месяца, все предрешено, нужно терпеть. Польша почти освобождена. Польша – это совсем рядом. Через стены сведения о событиях просачиваются извне так быстро, как никогда ранее, идет почти непрерывная связь со свободными территориями, и это уже не слухи. Известно, что это произойдет где-то возле реки Одер, остается лишь вопрос «когда?». Когда Германия капитулирует? Вот уже два дня, как эсэсовцы заставляют убирать глыбы замерзшего дерьма вокруг блоков, стоит посмотреть, как Aufseherins дубинками управляют группами вооруженных лопатами Zimmerdienst, которые разбивают ухабы льда на Lagerplatz, чтобы сделать ее чистой, потому что, если завтра придут американцы или русские, лагерь должен быть вылизанным, они спасают свою шкуру как могут. Убрать дерьмо. Все дерьмо. Сделать лагерь чистым, респектабельным, заставить врага посмотреть в эту отполированную зеркальную поверхность. Но сколько же людей при этом умрет?
За озером, за колокольней Фюрстенберга, небо вспыхивает от бомб, мерцает фосфорным дождем; теперь небо принадлежит не только пламени крематория, но и союзным державам. Теперь даже Мила не сомневается: Германия проиграла. Но в данный момент ей на это наплевать. Поражения немцев на линиях фронта ее не касаются. С момента прибытия в лагерь и до сих пор неизвестно, выживешь ты или умрешь. В Равенсбрюке Германия имеет право на жизнь и на смерть всех. И тут до сих пор есть то, против чего бессильны пулеметы и бомбы: болезни, жгучий мороз, голод. Это война в войне.
Каждый день в Revier прибывают новые больные – одурманенные и в горячке. Они дрожат, страдая светобоязнью, прячут глаза от света, от солнца, от электрических ламп, они закрывают лицо, опуская на него волосы или задрав рубашку, их тела покрыты красными пятнами. Их голоса корчатся в кратком, пронзительном бреде, который поглощают одежда и ткань простыней, под которыми скрыты их фигуры и которые они запихивают в рот, чтобы заглушить этот бред, потом, задыхаясь, они выплевывают ткань с кашлем, похожим на скрежет наждачной бумаги. Вдруг они скрючиваются, как паук под каблуком. Одна полька постоянно зовет мать, Мила узнает звуки, которым ее научила Тереза. «Mama, mama, gdzie jesteś? – Мама, где ты?» Теперь полька идет в Waschraum, вытянув одну руку вперед, а второй прикрывает глаза от света. «Mama», – она натыкается на нары, врезается в стену, до тех пор пока Мила ее не помогает. К счастью, в бараке нет эсэсовцев. «Mama, gdzie jesteś?» Мила спрашивает у Дарьи, чешской медсестры: «Чем больна эта женщина?» Дарья отвечает: «Flecktyphus [89]». Дарья указывает пальцем на одни нары: «Flecktyphus». На другие: «Flecktyphus». На женщину, лежащую на полу: «Flecktyphus». Еще на одну, напротив: «Flecktyphus». Два этажа нар и труп, который она только что накрыла. «Flecktyphus, alles Flecktyphus».
В коридоре медсестра, принимавшая роды у Милы, бьет по рукам женщину, которая в кровь расцарапывает себя. Медсестра достает из кармана кусок веревки и связывает запястья молоденькой девушке, которая отрешенно сидит с полузакрытыми глазами и даже не сопротивляется, бьет по пальцам другую, которая скребет себе локти. «Kratz dich nicht, du Dummkopf!» [90] Спокойно и решительно медсестра ходит от женщины к женщине, бьет по рукам всех, кто пытается сорвать корочки, расчесывает кожу. «Kratz dich nicht!» Заметив Милу, которая стучится в Kinderzimmer, медсестра идет прямиком к ней и, пригвоздив взглядом, говорит: «Du auch nicht, horst du?» [91] Дверь открывает Сабина. Мила смотрит вслед уходящей немке.
Сабина впускает Милу в комнату и говорит: «Повсюду тиф. Ни в коем случае не дотрагивайся до укусов вшей, их экскременты попадают под ногти, а потом инфицируют раны. И тогда бактерии, которые переносят насекомые, размножаются в ране, питаются ею и пожирают тебя. Женщины, которые чешутся там, в коридоре, которые еще переносят свет, пока не заражены, возможно, у них грипп или дизентерия, но еще не тиф, их еще можно спасти. Немецкая медсестра бьет их из лучших побуждений».
Следует избегать вшивых женщин, как, например, ту русскую, чья шевелюра и декольте кишат насекомыми, а она их даже не ловит. В сторону таких заключенные плюют и выказывают презрение. Каждая на своем языке: odpychający, nechutný, dégueulasse, отвратительно, modbydelig, undorító. Каждый день приток новых заключенных, вши кишат в нескончаемом человеческом мясе. Вши сосут кровь у мертвых в Revier, они гроздьями висят под мышками еще теплых трупов.
Сабина говорит, что у детей тоже есть вши. Она приспускает ползунки Саши-Джеймса. Саша начал стареть, Мила замечает медленное истощение, как у Джеймса, и вместо того, чтобы смотреть на его увядающее лицо, она смотрит на тонкие, но пока еще почти не тронутые голодом, едва желтые ноги – они еще держатся; на бедре маленькая красная дырочка. Сабина говорит: «К счастью, он не может почесать свою рану, она расположена слишком низко. Другие дети исцарапали себе лицо». Сабина и голландка раздевают детей два раза в день и одну за одной снимают спрятавшихся в складках вшей. Когда Мила возвращается к тифозным больным и берет в руки швабру, она думает: «Эти женщины точно все умрут, от тифа или после отбора, поскольку они слишком опасны для лагеря и для эсэсовцев, а самое главное – их нельзя показывать русским или американцам». Какое облегчение, когда Kinderzimmer переводят в блок № 32, освобожденный от заключенных, подальше от тифозных. Блок окружен колючей проволокой. Колючая проволока внутри колючей проволоки – зачем это?