Детская комната - Гоби Валентина. Страница 31

Извозчик лениво погоняет коня, и он пыхтит, это, без сомнения, старый конь. Он идет рысью, шоры сужают его обзор, и все, что он видит, – это покрытую льдом дорогу. Извозчика укачивает, и его голова склоняется к груди. И тогда одна женщина начинает смеяться, указывая на него подбородком. И все подхватывают ее смех: полумертвый извозчик везет их в никуда. Но конь продолжает идти вперед, везя свой груз живых и одного полумертвого. А когда он останавливается и фыркает перед одним из дворов, извозчик просыпается, протирает глаза и гладит коня по черному крупу: «Dankeschön schwarzer Prinz» [99]. Он ставит ноги на землю и подает женщинам руку, спуская их по одной с телеги, потом сплевывает, садится в телегу и уезжает в обратном направлении.

Двор покрыт льдом. Перед ними большое здание из кирпича и дерева, за которым скрыты остальные строения. Позади них – поля. Там мужчина разбивает киркой лед. Он замечает женщин и, покачивая киркой, направляется к ним. На нем штаны в сине-белую полоску. Башмаки на деревянной подошве, рубашка тоже в сине-белую полоску, черная куртка и колпак. Колпак… Мила пристально смотрит на колпак, она не видела такого всю зиму. Когда мужчина подходит ближе, его улыбка исчезает. Он издалека увидел женщин, возможно, они возбудили в нем желание. Но теперь он четко видит заключенных из Равенсбрюка. Мила смотрит, как он подходит. Увеличивается в размере. Она видит его полные, покрытые бородой щеки. Розовые скулы. Красные губы, которые ели красное мясо. Тело заполняет одежду, это настоящее живое тело. Она вспоминает мужчин из колонны, которую она видела у озера позади лагеря. Их тела были такими некрасивыми, такими хрупкими, что ей хотелось пришить пуговицы им на рубашку, чтобы они не замерзли, приложить к их лбам руки и согреть их. Мужчина с киркой – сильный. В добром здравии.

– Здравствуйте! Мне сказали, среди вас есть француженки?

«У него сильный акцент, южный, – определяет про себя Мила. – Марсельский или что-то в этом роде».

– Да, – говорит Мила, – есть француженки.

– Женщины… Женщины на ферме! Теперь все изменится! Здесь есть коровы и козы. А я – Пьер. А это что? – говорит он, показывая на сверток у Милы в руках.

– Ребенок, – говорит Мила.

– Что? Дети, здесь? Да откуда вы приехали?

– Из Равенсбрюка.

– Не знаю такого. Дети… Ладно, мне сказали дождаться вас и показать вам, где будете ночевать.

– Военнопленный? – спрашивает другая француженка.

– Да, и здесь нас много. Ну, я вас быстро провожу, а то мне нужно очистить всю дорогу этой гребаной киркой.

Они двигаются в линию tsu fünft, держа детей на руках, идут в один ряд за французским военнопленным, который через каждые три шага оглядывается, чтобы убедиться, что они за ним следуют.

– Вы хоть не добровольно?

– Добровольно что?

– Добровольно работаете на Германию?

Мила останавливается, остальные женщины тоже. Она показывает рукав с нашитым красным треугольником.

– Мы – политические заключенные. Все.

– В самом деле? Мы живем там, напротив, в большом доме.

Военнопленный идет быстрым шагом и насвистывает, затем опять оборачивается:

– А что это вы идете все в одну линию?

Tsu fünft, он не может этого понять. Женщины переглядываются, Мила переводит: «Wir gehen tsu fünft!» [100] И польки смеются.

– А малыши… – говорит он. – Откуда они взялись?

– Из наших животов, – отвечает вторая француженка.

– А их отцы?

Ну вот. Он принимает их за шлюх, за шлюх бошей.

– А отцы, – говорит француженка, – может быть, сдохли на горе Валерьен или умерли с голоду или от тифа, кто знает. А может быть, живы.

Мужчина кивает головой. Шлюхи не знают голода, они не живут в лачугах, и у них теплые шубы и шапки.

Он открывает дверь одной из построек. Вход выложен плиткой. За второй дверью стоит умывальник и кувшин для воды. За третьей дверью комната с пятью соломенными тюфяками.

– Вот. А для малышей я даже не знаю, мне об этом ничего не говорили. Я должен возвращаться, мне не положено болтать.

Мужчина подходит к Миле. Бросает взгляд на сверток в ее руках, но ему ничего не видно, кроме грязно-белых складок. Мужчина, который свободно передвигается по двору, который хорошо питается, должен быть с ними заодно. Нужно показать ему Джеймса, растрогать его. Мила убирает ткань и открывает желтое морщинистое лицо младенца, который спит, как маленький мертвец.

– Это Саша-Джеймс.

Пленный наклоняется, и у него отвисает челюсть. Он не может отвести взгляд от ребенка, несмотря на испуг. Конечно же, он такого никогда не видел. В его взгляде – оцепенение, которое было у Милы, когда она видела умирающих во время работы. Она к этому привыкла. К нему подходят остальные женщины и одна за другой показывают лица маленьких старичков с потрескавшимися губами.

– Леа.

– Анн-Мари.

– Павел.

– Янек.

Мужчина пятится, поднимает воротник.

– Ну, я должен идти.

Он медленно выходит и закрывает дверь. Все пять женщин смотрят друг на друга, они одни в небольшом деревянном бараке. В комнате два окна, за одним виднеется дерево. В бараке есть печь, на каждой кровати сложенное одеяло, на потолке лампочка. Бельгийка садится первой. Остальные следуют ее примеру, умостившись все вместе на одном тюфяке.

– Меня зовут Симона, – говорит француженка.

– Меня – Катрин, – говорит бельгийка.

– А я – Мила.

– Nazywam się Klaudia [101].

– Вера.

Они не решаются выйти, посмотреть, что там снаружи. Катрин встает и наполняет кувшин водой, которая течет тонкой струйкой из замерзшего крана. Капля за каплей они вливают детям воду в рот. Потом пьют сами, это что-то новое для них – пить воду из крана. Сбитые с толку, они ждут и укачивают детей. Пахнет свежесрубленным деревом. «Наверное, пихта», – думает Мила, и этот тонкий запах вдруг сжимает время: возникает мимолетное видение отцовской мастерской, гладкое, как кожа, дерево, аромат смолы, который никогда полностью не улетучивается, несмотря на сушку. Это было как вчера, она видит, как руки со вздутыми венами и сломанными ногтями гладят доску. Это было в другой жизни.

Здесь не блок. Нет Blockhowa, нет Stubowa. Нет проходов, нет лагерного плаца, нет очереди в туалет, нет Schmuckstück, нет Verfückgbars, спрятанных под потолком. Нет затхлого запаха дерьма, мочи, нет крематория. Общая комната для них и детей, вдали слышен звук пилы, и чувствуется слабый запах животных.

– Что будем делать? – бормочет Симона.

– Не знаю, – отзывается Катрин.

– Was sagen Sie? [102] – спрашивает Вера.

– Кто хорошо говорит по-немецки?

– Я, – отвечает Катрин, – я переведу.

– Где мы?

– Думаю, недалеко от Фюрстенберга.

– Unglaublich… [103]

Действительно, трудно поверить в происходящее: эта комната, эти кровати, одеяла, печь, незапертая дверь, двор, выходящий на дорогу, дорога, выходящая в поля, и поля, выходящие в Германию, в безграничную белизну. Они удивляются: это уж слишком.

И тут открывается дверь и входит дородная женщина в испачканной землей длинной юбке, свитере и шерстяном колпаке, ее пухлые щеки испещрены угрями.

– Ich heisse Frau Müller, jetzt kommen Sie und essen! [104]

Фрау Мюллер замечает детей.

Озадаченная, она хмурит брови, подходит к женщинам, откидывает один за одним уголки одеял и в испуге пятится.

– Sie haben Kinder? Sie alle? У вас дети? У всех? Aber das wussten wir nicht. Мы ничего об этом не знали… это невозможно, das ist unmoglich! Mit Kindern arbeiten? Работать с детьми? Im Schweinestall und in der Sagemuhle? В свинарнике и на лесопилке? Kriegsgefangene sind teuer, aber sie haben keine Kinder!