Закон о детях - Макьюэн Иэн Расселл. Страница 23

Но я не только это хотел вам рассказать. А вот что. Мама не могла этого видеть, она сидела снаружи, я слышал, как она плачет, и мне было очень грустно. Не знаю, когда появился папа. Думаю, я потерял сознание на какое-то время, а когда очнулся, они были возле кровати и оба плакали, и мне стало еще грустнее, что мы ослушались Бога. Но вот что важно – я только через минуту понял, что плачут они ОТ РАДОСТИ! Они были такие счастливые, они обнимали меня, обнимали друг друга и благодарили Бога, и плакали. У меня была каша в голове, и дня два я не мог понять, что произошло. Я даже не думал над этим. А потом понял. И волки сыты, и овцы целы! И ты еще жив, и они довольны. Мои родители следовали догматам, слушались старейшин и могут надеяться, что будут допущены в рай на земле, и в то же время я у них живой, и нас не исключат из собрания. Кровь перелили, но не по нашей вине! Виновата судья, виновата безбожная система, виноват, как мы иногда его называем, «мир». Какое облегчение! Сын останется с нами, хотя мы сказали, что он должен умереть. Наш сын – овца, а мир – волк!

Не могу понять, что все это значит. Обман? Для меня это был переломный момент. Короче говоря. Когда меня привезли домой, я вынес Библию из моей комнаты, я символически положил ее лицом вниз на стул в передней и сказал родителям, что больше не подойду к Залу Царства, и пусть меня исключают, на здоровье. У нас были ужасные ссоры. Приходил мистер Кросби, чтобы меня образумить. Бесполезно. Я вам писал потому, что очень нужно было поговорить с вами. Услышать ваш спокойный голос, и чтобы вы с вашим ясным умом помогли мне разобраться. Я чувствую, что вы подвели меня к чему-то другому, к чему-то очень прекрасному и важному, но еще не понимаю, к чему. Вы не говорили мне, во что вы верите, но мне было так хорошо, когда вы пришли, сели рядом, и мы исполнили «Старую песню». Я каждый день гляжу на стихотворение. Мне нравится, что я «глуп и молод», и, если бы не вы, я не был бы ни тем, ни другим, я был бы мертвым! Я написал вам много глупых писем и думаю о вас все время, и очень хочу увидеть вас опять и говорить с вами. Я мечтаю о нас, в невозможных чудесных фантазиях представляю, как отправились в плавание вокруг света, в соседних каютах, и мы гуляем по палубе и разговариваем целый день.

Миледи, пожалуйста, напишите мне хотя бы несколько слов, что вы прочли мое письмо и не сéрдитесь, что я его написал.

Ваш Адам Генри

PS. Забыл сказать, что с каждым днем я чувствую себя все лучше.

* * *

Она не ответила, вернее, не отправила записку, которую сочиняла вечером битый час. Последний, четвертый черновик она сочла достаточно дружелюбным: она рада, что он дома и чувствует себя лучше, приятно, что у него остались хорошие воспоминания о ее приходе. Она советовала ему понежнее обращаться с родителями. Это нормально, что в юности начинаешь сомневаться в убеждениях, с которыми вырос, но в сомнениях надо быть уважительным. В заключение она написала – хотя это было неправдой, – что ее «позабавила» идея кругосветного плавания. И добавила, что в молодости так же мечтала о бегстве. Это тоже было неправдой: даже в шестнадцать лет она была так честолюбива, так жаждала хороших отметок за свои сочинения, что и не помышляла о бегстве. Единственными ее путешествиями в те годы были поездки в Ньюкасл к родственникам. На другой день она пробежала свое письмо и увидела в нем не дружелюбие, а холодность, разговор в пользу бедных, три раза глаголы в безличной форме, фальшивое воспоминание. Перечла его письмо и была тронута его теплом и простодушием. Лучше ничего не посылать, чем нагнать на него тоску. Если она передумает, можно написать потом. Приближались выездные сессии, когда она будет разъезжать по городам вместе с другим судьей, чья область – гражданское и уголовное право. Она будет разбирать дела, которые иначе пришлось бы везти в лондонский суд. Будет останавливаться в специально предназначенных квартирах, в солидных городских домах, представляющих исторический или литературный интерес, а иногда – и с подвалами, насчет которых ходят легенды, и домоправительница, скорее всего, будет еще и умелой поварихой. Обыкновенно в их честь устраивает ужин шериф графства. За этим следует ответная любезность: они с коллегой приглашают к себе видных и интересных людей (есть разница) из местных. Спальни будут пышнее, чем дома, кровати шире, постельное белье более тонкой выработки. В более счастливые дни, прочно замужняя, она испытывала бы чувственное удовольствие с примесью вины от того, что одна наслаждается таким комфортом. Теперь же ей только хотелось уйти от безмолвного и мрачного па-де-де в квартире. А первым на ее маршруте был любимый город Англии.

Однажды утром в начале сентября, за неделю до отъезда, она получила второе письмо. Оно обеспокоило ее сильнее – еще до того, как она открыла его: голубой конверт лежал на коврике перед дверью вместе с проспектами и счетом за электричество. Адреса нет, только ее фамилия. Несложно подстеречь ее на Стрэнде или на Кэри-стрит и проследить за ней до дома.

Джек уже ушел на работу. Она подняла письмо и села заканчивать завтрак.

Миледи,

не знаю даже, что я написал, потому что не сохранил копию, но это ничего, что вы не ответили. Мне все равно надо поговорить с вами. Вот какие у меня новости: сильные ссоры с родителями, счастлив, что вернулся в школу, иногда радуюсь, иногда грустно, потом опять радуюсь. Иногда от мысли, что во мне чужая кровь, тошнит, как будто выпил чужой слюны. Или того хуже. Не могу избавиться от мысли, что переливание крови – это зло, но теперь мне все равно. У меня столько вопросов к вам, но я даже не уверен, что вы меня помните. У вас, наверное, были десятки дел после меня, и все время надо было принимать решения о других людях. Я ревную! Я хотел поговорить с вами на улице, подойти и тронуть вас за плечо. Не смог, потому что трус. Боялся, что вы меня не узнаете. На это письмо вы тоже можете не отвечать – в смысле, мне хочется, чтобы ответили. Пожалуйста, не тревожьтесь, я не хочу вам надоедать и приставать к вам. Просто у меня голова лопается. Столько всяких мыслей!

Искренне ваш,

Адам Генри

Она немедленно отправила Марине Грин письмо с просьбой в порядке наблюдения после больницы посетить мальчика и сообщить ей. В конце дня пришел ответ. Марина встретилась с Адамом в школе, он приступил к занятиям и готовится к экзаменам перед Рождеством. Она провела с ним полчаса. Он прибавил в весе, на щеках появился румянец. Был оживлен, даже «шутлив и проказлив». Дома неприятности, в основном из-за религиозных разногласий с родителями, но ей кажется, в этом нет ничего чрезвычайного. Директор школы сказал ей, что после больницы Адам хорошо поработал и закрыл долги по сочинениям. Учителя говорят, что он занимается отлично. Хорошо работает в классе, никаких проблем с поведением. В целом все сложилось хорошо. Фиона успокоилась и решила не отвечать ему.

Через неделю, в понедельник утром, когда ей предстояло ехать на северо-восток Англии, в семейной линии разлома произошло микроскопическое смещение, незаметное, почти как дрейф материков. Оно было бессловесным и не вызвало никакой реакции. Позже, в поезде, когда Фиона думала об этом моменте, он представлялся пограничным между реальностью и воображением. Могла ли она доверять своему воспоминанию? Она вошла в кухню в половине восьмого. Джек стоял у рабочего стола спиной к ней и насыпал зерна в кофемолку. Ее чемодан был уже в прихожей, и она поспешно собирала несколько последних документов. Ей было тяжело находиться с мужем в одном помещении. Она взяла шарф со спинки стула и пошла за недостающими бумагами в гостиную.

Через несколько минут она вернулась на кухню. Он как раз вынимал из микроволновки кружку с молоком. Они были привередливы в отношении утреннего кофе, и с годами у них выработался общий вкус. Они любили крепкий колумбийский высшего сорта, отфильтрованный, в высоких тонкостенных чашках, с теплым, но не горячим молоком. По-прежнему спиной к ней он подлил в свой кофе молока, а потом повернулся с чашкой на весу, чуть-чуть как бы протянув ее в направлении Фионы. Выражение его лица не подразумевало, что он предлагает чашку ей, поэтому она не кивнула и не покачала головой. На миг их взгляды встретились. Он поставил чашку на сосновый стол и на сантиметр подвинул к ней. Само по себе это могло ничего не значить – в своем напряженном кружении друг вокруг друга они были изысканно вежливы, словно соревнуясь в том, кто из них разумнее, кто свободней от озлобленности. Негоже было бы сварить кофе только для себя. Но по-разному можно поставить чашку на стол: категорично стукнуть фарфором о дерево или, наоборот, деликатно и беззвучно опустить на столешницу; также и принять чашку можно по-разному – Фиона взяла ее плавно, в замедленном движении, и после первого глотка не ушла с чашкой, сразу или помедлив, как могла бы в любое другое утро. Несколько секунд прошло в молчании, но на большее они не были готовы – этот момент вместил в себя слишком много, и попытка продлить его отбросила бы их назад. Он отвернулся, чтобы взять свою чашку, отвернулась и она – чтобы забрать что-то из спальни. Двигались они чуть медленнее обычного, как бы даже неохотно.