Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» - Роупер Роберт. Страница 10
Нью-Йорк в мае 1940 года: страну охватило предчувствие неизбежной и неотвратимой войны, хотя споры между изоляционистами и сторонниками вмешательства еще не утихли и Чарльз Линдберг еще не окончательно вышел из доверия. (Миссис Рузвельт в ответ на выступление Линдберга по радио, по поводу которого президент Рузвельт хранил молчание, призналась, что “первая часть показалась ей блестящей… а вот последние три абзаца неудачные”3 – то есть те, в которых Линдберг обвинил евреев: мол, они по своему обыкновению втягивают страну в войну.) Приезд Набоковых совпал с капитуляцией Бельгии и “Лилльским карманом”, в который попали британские и французские войска4. Черчилль предупредил о “печальных известиях”5, то есть о неминуемом уничтожении армии союзников, которая насчитывала сотни тысяч человек.
В порту Набоковых никто не встретил (так получилось, что перепутали время), так что до Ист-Сайда они добирались на такси. Утро выдалось пасмурное6. За год без малого в Америку из Франции прибыло около тридцати тысяч беженцев7. Большинство пароходов шло в гавань Нью-Йорка мимо статуи Свободы, так что пассажирам открывался вид на Нижний Манхэттен. Клод Леви-Стросс8, который прибыл в Америку через несколько месяцев после Набоковых, отмечал “грандиозный беспорядок” очертаний Манхэттена, произведший на него огромное впечатление, а Фернан Леже9, перебравшийся в Америку несколькими годами ранее, назвал архитектурный облик Манхэттена “самым великолепным зрелищем в мире”. Набоков не ожидал, что Манхэттен окажется таким красочным. Ему запомнился сиреневый оттенок утра10. Цвета всегда много значили для Набокова: он был синестетом, то есть человеком, у кого на конкретные внешние впечатления одинаково откликаются несколько органов чувств – к примеру, буквы алфавита ассоциируются с определенными цветами (“Черно-бурую группу составляют: густое, без галльского глянца, А; довольно ровное (по сравнению с рваным R) Р; крепкое каучуковое Г; Ж, отличающееся от французского J, как горький шоколад от молочного; темно-коричневое, отполированное Я. В белесой группе буквы Л, Н, О, X, Э представляют, в этом порядке, довольно бледную диету из вермишели, смоленской каши, миндального молока, сухой булки и шведского хлеба. Группу мутных промежуточных оттенков образуют клистирное Ч, пушисто-сизое Ш и такое же, но с прожелтью, Щ. Переходя к спектру, находим: красную группу с вишнево-кирпичным Б (гуще, чем В), розово-фланелевым М и розовато-телесным (чуть желтее, чем V) В; желтую группу с оранжеватым Ё, охряным Е, палевым Д, светло-палевым И, золотистым У и латуневым Ю; зеленую группу с гуашевым П, пыльно-ольховым Ф и пастельным Т (всё это суше, чем их латинские однозвучия); и наконец синюю, переходящую в фиолетовое, группу с жестяным Ц, влажно-голубым С, черничным К и блестяще-сиреневым З. Такова моя азбучная радуга (ВЕЕПСКЗ)”11. То, что, описывая первое впечатление от Манхэттена, Набоков так подробно рассказывает о цветах, могло свидетельствовать лишь о том, как он счастлив.
Едва разобрав чемоданы, он отправился на поиски бабочек: не в Центральный парк или какую-нибудь другую городскую зеленую зону, а в Американский музей естественной истории, который славился своими коллекциями. Еще в Берлине Набокову случалось общаться с руководителями государственных музеев. Об одном из них, директоре Института энтомологии в Далеме, он писал [11]: “Я просто влюбился в этого старого, толстого, краснощекого ученого, смотрел на него, как он с потухшей сигарой в зубах небрежно-ловко перебирает бабочек, картонки, стеклянные коробки… На днях опять поеду, поблаженствую…”12 В Американском музее естественной истории он застал Уильяма П. Комстока, научного сотрудника и специалиста по голубянкам. Они сразу нашли общий язык. Комсток предоставил Набокову доступ к коллекциям, а его эрудиция и увлеченность – он как раз работал над статьей “Ликениды Антильских островов” (ликениды – семейство, в которое входит подсемейство голубянок) – определили направление набоковских исследований13. Ранее Комсток был инженером-строителем14, но поскольку во время Великой депрессии работы было мало, стал уделять все больше времени своему хобби, лепидоптерологии. Он был ровесником отца Набокова. От Комстока Владимир узнал о тонкостях изучения гениталий различных видов чешуекрылых: такой способ позволял найти точный ответ на вопрос, к какому именно виду относится та или иная бабочка15, и хотя профессиональные энтомологи знали об этом методе, однако зачастую о нем забывали.
Вскоре после приезда Набоков также написал Андрею Авинову, директору Музея естественной истории Карнеги в Питтсбурге16. Авинов был коллегой Комстока и владел одной из крупнейших частных коллекций современности. Происходил (как и В. Д. Набоков) из старинного рода, близкого к царскому двору. В Америку, как и Рахманинов, Авинов приехал после революции, в 1924 году поступил на работу в музей Карнеги, где формировал коллекции насекомых. Авинов был одаренным художником и иллюстратором. Карьера его во многом складывалась так же непросто, как у Набокова: много лет Авинов сотрудничал с Комстоком и другими нью-йоркскими учеными, работал в Гарвардском музее сравнительной зоологии (платили мало, но зато он занимался интересным делом), – там же, где подвизался Набоков в сороковых годах, разбирая хаотичные коллекции. Авинов тоже любил охотиться за насекомыми в высокогорьях, где разные группы бабочек зачастую оказывались разделены географически и было распространено аллопатрическое видообразование (то есть такое, при котором популяция подвергалась мутациям и формировала новый подвид)17.
Всемирная литература чуть не лишилась величайшего писателя: по словам Набокова, он едва не провалился в кроличью дыру американской энтомологии – до того его захватили охота за бабочками на новом континенте и занятие эволюционной биологией, которой Набоков увлекся не на шутку. Он всерьез признавался в интервью, что коллекционирование бабочек было главной его страстью: “Мои удовольствия – лучшее, что доступно человеку: сочинительство и охота за бабочками”. В “Других берегах” он высказался еще более определенно:
В отношении множества человеческих чувств – надежды, мешающей заснуть, роскошного ее исполнения, несмотря на снег в тени, тревог тщеславия и тишины достигнутой цели – полвека моих приключений с бабочками, и ловитвенных и лабораторных, стоит у меня на почетнейшем месте. Если в качестве сочинителя единственную отраду нахожу в личных молниях и посильном их запечатлении, а славой не занимаюсь, то – признаюсь – вскипаю непонятным волнением, когда перебираю в уме свои энтомологические открытия… И как бы на горизонте этой гордыни, сияют у меня в памяти все те необыкновенные, баснословные места – северные трясины, южные степи, горы в четырнадцать тысяч футов вышины, – которые с кисейным сачком в руке я исходил и стройным ребенком в соломенной шляпе, и молодым человеком на веревочных подошвах, и пятидесятилетним толстяком в трусиках18.
Охота за бабочками и работа в музее сделали 1940-е годы для Набокова “самым приятным и увлекательным временем моей взрослой жизни”: первые десять лет в Америке романов он почти не писал. “Я никогда не рассматривал сочинительство как карьеру, – говорил он в интервью. – Писательство всегда казалось мне смесью уныния и вдохновения… Хотя, признаться, я не раз мечтал о долгой и интересной карьере никому не известного хранителя коллекции чешуекрылых в большом музее”19.
Разумеется, он все-таки вернулся к сочинительству. Пожалуй, Набоков все же лукавил. Но в сороковых ему пришлось отказаться “от природной речи” – “ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога”20 и окончательно перейти на английский: переводить на него свои произведения Набоков начал еще в тридцатые годы. Этот переход дался Набокову нелегко. Алтаграция де Жаннелли запретила ему писать по-русски, поскольку русские произведения невозможно было продать, и хотя иногда писатель позволял себе ослушаться ее запрета, в конце концов все же смирился с “личной трагедией”, отречением от родного слова, языка его сердца. Коллекционирование бабочек было ему дорого ничуть не менее, чем русский язык, – и этого у Набокова не мог отобрать никто: он нашел утешение в этом занятии.