Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» - Роупер Роберт. Страница 21

Учебная нагрузка Набокова в Уэлсли была символической: три пары в октябре и три в январе плюс шесть публичных лекций в год. “Нам тут очень комфортно и хорошо. Первая лекция у меня 1 октября. Всего в октябре три, в феврале три и пять-шесть публичных – и все; правда, еще надо принимать участие в «общественной жизни» (ленчи в колледже и прочее)”, – рассказывал Набоков Уилсону. Небольшая нагрузка и множество досуга для того, чтобы писать. И далее о научных занятиях и достижениях (как будто Уилсону не терпелось об этом узнать): “В последнее время я много работал в своей специальной области энтомологии, два моих сообщения появились в научном журнале, сейчас я описываю новую бабочку из Большого Каньона, а также пишу весьма амбициозное сочинение о мимикрии”23.

Работа в Уэлсли давала Набоковым средства к существованию на протяжении семи лет. На постоянную работу в колледже, учитывая перипетии военного времени, его так и не взяли. После Перл-Харбора сокращения бюджета продолжали расти, Советский Союз пользовался дурной славой, администрация колледжа с прохладцей относилась к славистике, и преподавателей-славистов в штате стало меньше. Однако после того как стало известно о страданиях и отчаянной борьбе советского народа с фашистами и невероятной, блестящей, разнесшей планы Гитлера по захвату мира в пух и прах победе над Шестой армией вермахта под Сталинградом, все русское снова обрело популярность. Осенью 1942 года, после года, который Набоков провел в качестве “штатного писателя”, контракт с ним не продлили, но к весне 1943-го24 он уже преподавал в Уэлсли: читал факультативные курсы, по которым студентам не надо было сдавать зачеты и экзамены, а к академическому году 1944–1945 его практически взяли в штат внеклассным преподавателем русского языка.

Антисоветские взгляды Набокова, считавшего, что коммунизм и фашизм – одно и то же, не нравились президенту Уэлсли, Милдред Хелен Макэфи. В дальнейшем она переехала в Вашингтон, стала первым директором организации женщин-резервистов WAVES (Women Accepted for Volunteer Emergency Service, “Женщины-добровольцы службы экстренной помощи”) и, в общем, позицию Набокова “чума на оба ваши дома” расценивала как не вполне корректную. Весной 1942 года она, несмотря на давление состоятельных выпускников, отказалась продлить контракт с писателем, так что Набоков, проведя год на вольных хлебах, вернулся в Уэлсли лишь после того, как Макэфи уехала в Вашингтон25.

Преподавал он блестяще, хотя и своеобразно. Он не был иностранным лектором, который, мучительно подбирая слова на неродном языке, проповедует в вакуум, в никуда, ставит аудиторию в тупик: Набоков тщательно продумывал, с кем и о чем говорить. У него был дар чувствовать слушателей, представлять себе, что у них на уме. Вместо того чтобы целый год, как положено избалованному писателю, временно преподающему литературу в университете, вынашивать творческие замыслы, Набоков написал ряд лекций, адаптированных под разных студентов: с теми, кто учит испанский, он обсуждал, почему русские оппозиционеры так любят Дон Кихота, с итальянцами говорил о Леонардо, а студентам-зоологам рассказывал про мимикрию у чешуекрылых, которая его особенно интересовала. Для публичных лекций26 старался выбирать писателей, знакомых университетской публике: Чехова, Тургенева, Тютчева (вот тут Набоков, конечно, ошибся) и Толстого – последнего непременно.

Набоков высоко ценил Толстого. Владимир Дмитриевич, его отец, был знаком с Толстым: оба были сторонниками общественных реформ. Когда Владимиру-младшему было десять лет, они с отцом как-то встретились на улице в Петербурге с “невысоким бородатым старцем”27. Мальчик ждал, пока взрослые поговорят, а потом отец сказал ему, что это был Толстой. Набоков относился к писателю неоднозначно: слишком значительна была личность Толстого, – впрочем, как и его вклад в русскую литературу. Он преклонялся перед Толстым, что не мешало Набокову иногда его высмеивать. “Обратили ли Вы внимание, читая «Войну и мир», – пишет он Уилсону, – на трудности, с какими сталкивается Толстой, которому необходимо свести смертельно раненного Болконского, географически и хронологически, с Наташей? Весьма это мучительно – видеть, как беднягу волокут и укладывают и везут куда-то, и все ради того, чтобы они могли счастливо соединиться”28. В одном Толстой был безупречен: он как никто умел соотнести хронологию повествования с внутренним читательским ощущением времени, так что у читателя, бороздившего волжские просторы толстовского текста, создавалось впечатление, будто события происходят более-менее в реальном времени, тогда, когда следует29. Набоков тоже умело выстраивал хронологию повествования, хотя у него она осложнялась модернистскими разрывами в структуре текста. При этом он мастерски воспроизводил сознание и ощущения персонажей и питал искреннюю симпатию к читателям.

В мае 1942 года в Бостон приезжал Джеймс Лафлин, издатель Набокова. Первый роман писателя, который вышел в издательстве Лафлина, продавался плохо – Америка вступила во Вторую мировую войну как раз тогда, когда этот непонятный русский выпустил роман о гносеологических сомнениях, – но Лафлина это не смутило: он был готов и впредь сотрудничать с Набоковым, и вопреки коммерческому провалу “Себастьяна Найта” и перипетиям войны, они заключили контракт еще на две книги – исследование о Гоголе и сборник переводов избранных сочинений Пушкина и Тютчева.

Лафлину было около тридцати. Тремя годами ранее он закончил Гарвард. Он был правнуком ирландского эмигранта, который разбогател на производстве стали. Лафлин получил блестящее образование: его двоюродный дед, Генри Клэй Фрик, был угольным магнатом, президентом компании Carnegie Steel. Лафлины были состоятельными и влиятельными промышленниками. Джеймс еще в юности решил, что “не пойдет на завод”30, но нежелание заниматься семейным бизнесом не означало разрыва с семьей: как писал Лафлин много лет спустя, когда ему вручили очередную премию, “ничего из этого не случилось бы [издательства, которое он основал, и литературных успехов] без предприятий моих предков, смекалистых ирландцев, которые в 1824 году эмигрировали из графства Даун [и] основали компанию, которая со временем стала четвертой по величине в Америке. Я благодарен им от всего сердца”31.

Лафлин и сам писал стихи. Но Эзра Паунд, к которому Лафлин ездил в середине тридцатых годов, посоветовал ему заняться изданием книг и порекомендовал достойных писателей. Советы Паунда помогли Лафлину создать лучшее независимое англоязычное издательство XX века32. Заключенный в мае 1942 года контракт с Лафлиным на две книги помог Набокову продержаться на плаву, поскольку преподавательской работы не было и не предвиделось. Исследование о Гоголе было полезно ему лично: написать о Гоголе значило заявить о себе и в дальнейшем познакомить американского читателя с русской культурой.

Набоков энергично принялся за дело, но вскоре процесс застопорился. Проблема была в том, что нужные ему для книги цитаты из Гоголя оказались дурно переведены33. Перевод “Ревизора”, сделанный Констанс Гарнетт, Набоков в письме к Лафлину окрестил “сухим дерьмом”34 и признался, что тратит время на то, чтобы заново перевести отрывки из “Ревизора” и “Мертвых душ” [24]. Вариант Гарнетт вышел в 1923 году: это обычный английский перевод. Но Гоголь-то – не обычный писатель, его нельзя переводить небрежно: до него русская литература не знала такого яркого, живого языка, такого фантастического гротеска, и Набокову необходимо было это показать, написать об этом.

До появления его и Пушкина русская литература была подслеповатой… цвета как такового она не видела и лишь пользовалась истертыми комбинациями слепцов-существительных и по-собачьи преданных им эпитетов, которые Европа унаследовала от древних. Небо было голубым, заря алой, листва зеленой… Только Гоголь (а за ним Лермонтов и Толстой) увидел желтый и лиловый цвета35.