Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» - Роупер Роберт. Страница 63
И хоть эти заметки следуют – в силу обычая – за поэмой, я посоветовал бы читателю сначала ознакомиться с ними, а уж потом с их помощью изучать поэму, перечитывая их по мере перемещенья по тексту и, может быть, покончив с поэмой, проконсультироваться с ними третично, дабы иметь законченную картину62.
Вполне понятно, что комментатор надеется на то, что читатель предпочтет именно его часть. Вероятно, в попытке увеличить продажи книги вдвое (наподобие сообразительного копирайтера, придумавшего написать на бутылке шампуня “Смыть и повторить”) Кинбот признается:
В случаях вроде этого мне представляется разумным обойтись без хлопотного перелистывания взад-вперед, для чего следует либо разрезать книгу и скрепить вместе соответственные листы произведения, либо, что много проще, купить сразу два экземпляра настоящего труда, которые можно будет затем разложить бок о бок на удобном столе.
Ключевой текст книги, длинная поэма Шейда “Бледное пламя”, старомодна как в плане рифмы, так и метра. Бойд признает, что с поэтической точки зрения она “блистательна сама по себе”: “Немногое в английской поэзии может сравниться с «Бледным пламенем»”63. Он полагает, что поэма выросла из творчества Александра Поупа, хотя перекликается и с произведениями других авторов64, в том числе Мильтона, Гете, Вордсворта, Хаусмана и Йейтса. Джон Шейд, университетский поэт-затворник, – малоизвестный северо-восточный автор, или, как он сам говорит о себе в “Бледном пламени”, “…дважды // Я назван был, за Фростом, как всегда // (Один, но скользкий шаг)”65. Его поэма длиной в 999 строк написана классическим английским вольным неравносложным стихом (так называемым “доггерелем”), пусть и нестрогим, но от этого не менее нудным и монотонным. Героические дистихи XVIII века – рифмованные двустишия, написанные пятистопным ямбом, – кажется, кичатся собственным мастерством и аккуратностью:
Здесь рифма и метр словно управляют смыслом (качество, от которого Набоков старался отмежеваться при переводе “Евгения Онегина”), и все приносится в жертву буквальной точности. Ранее Шейд описывает странный случай из детства:
Этот фрагмент перекликается с эпизодом, в котором у героя “Пнина” прихватывает сердце и ему мерещится Мира Белочкина. Поэма, как “Прелюдия” Вордсворта68, “о росте моего ума”: история ментального кризиса, имеющего духовное измерение, в русле прочих произведений канона (“Исповеди” Августина, “Божественной комедии” Данте, “Из колыбели, вечно баюкавшей” Уитмена и отдельных частей его же “Песни о себе”). В “Бледном пламени” отразились многие убеждения Набокова. Как он признавался в 1960-е годы в интервью: “Я действительно приписал… некоторым моим более-менее заслуживающим доверия персонажам кое-какие из моих собственных взглядов. Вот, например, Джон Шейд… позаимствовал некоторые мои мнения”69.
Среди этих убеждений попадаются и старомодные капризы: “Ненавижу такие вещи, как джаз” и бои быков, “когда болваны в белых чулках издеваются над животными”. Как и его создателю, Шейду “мерзки”
В метафизике Шейда нет места богу: отголоски этого мы находим и в других книгах Набокова. Так, в “Пнине” герой не верит “во всевластного Бога. Он верил, довольно смутно, в демократию духов. Может быть, души умерших собираются в комитеты и, неустанно в них заседая, решают участь живых”71 – как сгинувшая в концлагере Мира, которая посылает белочек в мир живых, чтобы приободрить Пнина.
“Память, говори” – в некотором смысле контакт с умершими: изображая собственную жизнь, объясняя, как развивалось сознание художника, Набоков раскрывает собственное восприятие подобных явлений. “Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь – только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями”72. “Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни?”73 – признается писатель, и хотя “отчеты о медиумистических переживаниях” не дали ответа на его вопросы, как и самые ранние сны, в которых он рылся “в поисках ключей и разгадок”, но и против “меры” он “решительно восстает” – здравый смысл раздражает его своей заурядностью. Он убежден, что вечность существует и проникнуть в нее можно с помощью фантазии: воображению художника свойственна способность чувствовать, “все происходящее в определенной точке времени”74. Поэт, погруженный в творческие раздумья,
постукивает себя по колену карандашом, смахивающим на волшебную палочку, и в этот же самый миг автомобиль (с нью-йоркским номером) пролетает дорогой, ребенок стучится в сетчатую дверь соседской веранды, старик в Туркестане зевает посреди мглистого сада, венерианский ветер катит крупицу пепельного песка, доктор Жак Хирш в Гренобле надевает очки для чтения, и происходят еще триллионы подобных же пустяков, – создающих, все вместе, мгновенный, просвечивающий организм событий, сердцевиной которого служит поэт (сидящий в садовом кресле, в Итаке, штат Нью-Йорк)75.
Джон Шейд, пишущий “Бледное пламя” в вымышленной Итаке (“Нью-Вай”), наделен истинной властью. Об этом свидетельствуют некоторые строки его поэмы, и Набоков, хотя и посмеивается над своим героем (ставит Шейда “за Фростом”, а ведь Фрост – и сам не Пушкин и не Шекспир), отчасти все же олицетворяет себя с ним76. “Бледное пламя” – пример “избытка витиеватости”77, который Шейд (столько же от своего имени, сколько от имени Набокова) наделяет глубоким смыслом, поскольку за способностью художника управлять временем, объединять воспоминания детства со стариком из Туркестана и событиями, которые происходят в эту самую минуту, а также с возможным будущим (тем будущим, в котором непременно выйдет книга этих самых стихов), таится сила и красота, во много раз превосходящая щель слабого света. Шейду кажется, что ему “посильно”