Не надо печалиться, вся жизнь впереди! (сборник) - Рождественский Роберт Иванович. Страница 21

Баллада о зенитчицах

Как разглядеть за днями след нечеткий?
Хочу приблизить к сердцу этот след…
На батарее
   были сплошь девчонки.
А старшей было
восемнадцать лет.
Лихая челка над прищуром хитрым,
бравурное презрение к войне…
В то утро танки вышли прямо к Химкам.
Те самые.
С крестами на броне…
И старшая,
   действительно старея,
как от кошмара заслонясь рукой,
скомандовала тонко:
– Батарея-а-а!
(Ой, мамочка!..
Ой, рóдная!..)
Огонь! —
И —
   залп!..
И тут они заголосили,
девчоночки,
запричитали всласть.
Как будто бы вся бабья боль России
в девчонках этих вдруг отозвалась!
Кружилось небо —
   снежное, рябое.
Был ветер обжигающе горяч.
Былинный плач
   висел над полем боя,
он был слышней разрывов – этот плач!
Ему —
   протяжному —
      земля внимала,
остановясь на смертном рубеже.
– Ой, мамочка!..
– Ой, страшно мне!..
– Ой, мама!.. —
И снова:
– Батарея-а-а!..
…И уже
пред ними,
посреди земного шара,
левее безымянного бугра
горели неправдоподобно жарко
четыре черных танковых костра!
Раскатывалось эхо над полями,
бой
   медленною кровью истекал…
Зенитчицы кричали и стреляли,
размазывая слезы по щекам.
и падали.
И поднимались снова.
Впервые защищая наяву
и честь свою
(в буквальном смысле слова!).
И Родину.
И маму.
И Москву.
Весенние пружинящие ветки.
Торжественность венчального стола.
Неслышанное:
«Ты моя – навеки!..»
Несказанное:
«Я тебя ждала…»
И губы мужа. И его ладони.
Смешное бормотание во сне.
И то, чтоб закричать в родильном доме:
– Ой, мамочка!
Ой, мама, страшно мне! —
И ласточку.
И дождик над Арбатом.
И ощущенье полной тишины…
Пришло к ним это после.
В сорок пятом.
Конечно, к тем, кто сам пришел с войны.

Баллада о спасенном знамени

Утром
   ярким, как лубок.
Страшным.
Долгим.
Ратным.
Был разбит
   стрелковый полк.
Наш.
В бою
   неравном.
Сколько полегло парней
в том бою —
не знаю.
Засыхало —
   без корней —
полковое знамя.
Облака
   печально шли
над затихшей битвой.
И тогда
с родной земли
встал
   солдат
      убитый.
Помолчал.
Погоревал.
И —
   назло ожогам —
грудь свою
забинтовал
он
   багровым шелком.
И подался на воток,
отчим домом
   бредя.
По земле
   большой, как вздох.
Медленной,
   как время.
Полз
пустым березняком.
Шел
лесным овражком.
Он себя
   считал
      полком
в окруженье
вражьем!
Из него он
   выходил
грозно и устало.
Сам себе
   и командир,
и начальник штаба.
Ждал он
часа своего,
мстил
   врагу
      кроваво.
Спал он в поле,
и его
знамя
   согревало…
Шли дожди.
Кружилась мгла.
Задыхалась
   буря.
Парня
   пуля
      не брала —
сплющивалась
пуля!
Ну, а ежели
   брала
в бешенстве напрасном —
незаметной
   кровь была,
красная
на красном…
Шел он долго,
   нелегко.
Шел
   по пояс в росах,
опираясь на древко,
как на вещий
посох.

Байкальская баллада

Их напрасно весь день искали.
Вдалеке
   от привычных дорог
катерок посадило на камни.
Уходил на дно
катерок.
Экипаж катерочка —
   четверо,
да еще пассажирка одна…
Видно, так судьбою начертано,
что вода
чересчур холодна.
Знали все
(зачем утешаться
и надеяться на чудеса?) —
в этом климате можно держаться
на поверхности
полчаса,
а потом…
Да ну его к черту!
Все равно не спасется никто…
Капитан
   взглянул на девчонку:
– Парни,
ей-то это
за что?!
Мы
   пожили не так уж мало,
а она
всего ничего…
Но ведь есть на катере
   мачта!
Это ж —
лодка на одного!..
И не надо, сестренка, плакать…
Мы немножко
   обманем смерть…
А она:
– Не умею плавать… —
Он:
– Тебе и не надо уметь!..
Мы привяжем тебя,
   спеленаем —
не утонешь во веки веков…
Только ты постарайся, родная,
доплыви за нас,
мужиков.
Может, холод взять не успеет…
В общем,
   кончим этот базар!
Передашь наши письма на берег.
Приготовься.
Я все сказал…
…Первый написал коротко:
«Извини за почерк —
холодно.
Извини за кляксы —
мокро.
Так и потонуть
   можно.
Если не придет к нам
   спасенье,
выйди замуж.
Твой Сеня…»
А второй
   на лоб сдвинул шапку.
Передал письмо.
Ножкой шаркнул.
А в письме:
«Натаха!
   Рыдать погоди!
Слезы
неполезны для красавицы…
Мы еще поплаваем!
Все впереди!
Все впереди,
   кроме задницы…»
Третий
   к рубке вздыбленной
      плечом привалился,
шевелил губами —
широк да невезуч.
То ли – матерился,
   то ли – молился,
то ли – что-то важное
   учил наизусть.
«Бывшая жена моя,
   кончай свою дележку —
простыни-подушки,
чашки-сапоги…
Сбереги Алешку!
   Алешку.
      Алешку.
Сбереги мне
   сына.
Алешку
   сбереги…
Знаю, что меня ты
   любила
      понарошку.
Но теперь —
хоть мертвому! —
перечить не моги:
сбереги Алешку.
   Алешку.
      Алешку.
Я тебя прощаю.
   Алешку сбереги!..»
А четвертый
   буркнул нехотя:
– Некому писать!..
Да и – некогда…
…Письма спрятаны в целлофане.
(Лица мокрые,
   будто в крови.)
Помолчали.
Поцеловали.
И сказали глухо:
   – Живи… —
Подступившие слезы вытерши,
привязали,
сказали:
   – Выдержи… —
оттолкнули,
сказали:
   – Выплыви… —
И смотрели вслед,
пока видели…
И плыла она по Байкалу.
И кричала,
   сходя с ума!
То ль —
   от гибели убегала,
то ли —
   к гибели
      шла сама.
Паутинка ее дыханья
обрывалась у самого
   рта.
И накатывалась,
   громыхая,
фиолетовая темнота!
И давили
   чужие письма.
И волна как ожог была…
Почтальонша,
самоубийца —
все плыла она,
все плыла.
Все качалась
   под ветром
      отчаянным,
ослепительным,
низовым…
И была она
   Чрезвычайным
Полномочным Послом
к живым!
Долгим эхом,
   посмертным жестом,
вдовьим стоном
на много дней…
…А потом
вертолетный профектор,
чуть качаясь,
   повис
      над ней.