Мухосранские хроники (сборник) - Филенко Евгений Иванович. Страница 35
Это была наша с наядой флейта. Ее тростник, ее ручей – моя работа и мое искусство. Сейчас я любил эту флейту больше жизни, как любил маленькую наяду, хотя открыто было мне давно, что все в этом мире проходит, проходит и эта любовь…
Ева жила в спальном микрорайоне с игривым названием Прозрачный, а я в центре. В общем-то, нам было почти по пути. Но мы сели на самый редкостный из расписанных на желтой таблице автобус, с интервалом движения от двадцати минут до бесконечности, и поехали совершенно в противоположную сторону. Наши диалоги с самого начала сильно смахивали на дуэль, и следовало признать, что в данном случае укол остался за ней. Она меня попросту подловила. Я в шутку предложил сесть в подкативший автобус не глядя, она усмехнулась и зашла в полупустой салон. Мне ничего не оставалось, как с идиотской улыбкой последовать за ней. Автобус уносил нас к черту на рога, а мы говорили о какой-то ерунде, и я изо всех сил старался не потерять лицо и не предложить первым прервать это бредовое путешествие в никуда на ближайшей же остановке. Маршрут оканчивался в дремучем сосновом бору, где автобус встал на отстой, водитель убрел в служебку, и мы оказались совсем одни посреди этой невозможной дичи и глухомани. Отступать было некуда, я подал Еве руку, она с готовностью оперлась о нее, и мы двинулись в лес – наобум, куда глаза глядят. Толстые стволы сосен выстроились ровно и строго, как на параде, в побитых сушью и временем кронах путался ветер, под ногами шуршала палая хвоя и шелуха от шишек. Ева споткнулась о торчащий из песка корень и вторично оперлась о мою руку, свободной же рукой я придержал ее за талию. Дальше – как водится…
«Сними очки, – сказал я, отстраняясь, но продолжая держать ее в своих ладонях. – Хочу знать, какого цвета твои глаза». – «Нетушки, – ответила Ева. – Фигушки вам, больно вы все скорые…» Она стояла на каком-то пеньке, и лицо ее было прямо напротив моего. Я потянулся, чтобы стащить с нее проклятые марсианские окуляры, и тогда она снова меня поцеловала, да так, что мне стало как-то не до очков.
Как мы выбирались из этой чащобы – разговор отдельный. Автобус, разумеется, давно укатил, вероятно – прямиком в парк, где его помыли, почистили и поставили баиньки до утра. Завечерело, похолодало, откуда-то налетели комары, но мне нечем было укрыть Евины плечи, кроме собственных рук. И мы часа полтора молча брели по вымершему шоссе, не размыкая объятий, и казалось нам, что все это шоссе ни с того ни с сего провалилось куда-нибудь в архейскую эру вместе с нами, что мы никогда не доползем до его конца, так и сгинем в этом временном провале, и что неясные огни на горизонте, которые по всему должны бы принадлежать городу, никакому городу не принадлежат, а суть иллюзия, мираж и фата-моргана… И лишь в первом часу ночи нас подобрал какой-то заблудший, как и мы, таксист, тоже совершенно одуревший от пустоты и одиночества. Тогда-то я и увидел впервые, чтобы таксист обрадовался пассажирам, и он всю дорогу до Прозрачного говорил, говорил без умолку – то ли чтобы прогнать пережитые страхи, то ли чтобы просто успокоиться и не влепиться в столб.
Ева молчала, держа меня за руку, и лучи от фар встречных машин отражались в ее непроницаемых очках и дробились искрами в проволочных волосах цвета самой непроглядной ночи.
Только что меня удостоили визита сильные мира того. Во главе делегации пребывал директор парка. Судя по жлобской морде – работник ножа и топора, из мясорубов разжалованный за особую жестокость. Я не любил его заочно, потому что каким же нужно быть сквалыгой, чтобы довести вверенное тебе хозяйство до такого жалкого состояния! Теперь же я его просто возненавидел. С ним была хрупкая моложавая дамочка, как видно – из потомственных пионервожатых, которая все время всплескивала ручками и сюсюкала. Кроме них, имели место два дедушки: первый – желчного вида старикан в берете и уцененном пальтишке, второй – уже не старикан, а старец, породистый, благообразный, с непокрытой пышной седой гривой, в кожане и с тростью. Старец курил трубку и ни на кого не глядел, а старикан морщился и брюзжал, поминая бег трусцой вкупе с виброгимнастикой. «Вот, – сказал директор и показал на меня пальцем. Мне сразу вспомнились собачонки с их заботами у моих ног. – То самое». – «Я как общественность неоднократно сигнализировал, – зашебуршал старикан. – Если все начнут устанавливать статуэтки где ни попадя… Слыхали, в Москве абстракционисты выставки без санкции творят. Вход, понимаешь, бесплатный, потому что парк, понравилось – покупай, не понравилось – иди мимо. И все без позволения! До чего же мы дойдем, если все, понимаешь, будут всюду ходить бесплатно и покупать что хочется?!» Пионервожатая немедля всплеснула ручонками и прощебетала: «Да, но искусство принадлежит народу, искусство и должно идти в массы, это подлинная самодеятельность, активная жизненная позиция!» Старец чадил трубкой и смотрел на меня с неприязнью. Похоже, он не только не видел, а и не слышал никого. «Смотря какому народу!» – завизжал старикан. «Искусство, это мы понимаем, – пробурчал директор. Только хорошо ли, что тайком, без согласования с администрацией, в темном углу? Есть центральная аллея, там уже стоят и женщина с веслом и футболист с мячом, пусть бы и его туда…» – «Женщина – это символ красоты и матерш… материнства! – брызгал слюной старикан. – Футболист – символ здорового тела со здоровым духом. А этот, понимаешь, чего символизирует, объясните мне, грешному?!» Пионервожатая всплеснула ручками: «Это интеллигенция! Посмотрите, на нем джинсы и халат, ему в руки надо теодолит или лучше астролябию! Посмотрите, у него лоб наморщен, он думает, он решает проблему!» – «Это не халат, – мрачно сказал директор, который уже не так был мне ненавистен за свой реализм. – Это плащишко болгарский за не помню сколько, у меня сын десятиклассник таким побрезгует». – «Джинсы, проблемы… – заворчал старикан. – Влияние Запада, авангардизм, вот что мы видим. Думает он… Знаем мы, о чем эта интеллигенция думает. Как бы за границу рвануть да там остаться, да лаять из подворотни, вот о чем она думает. Между прочим, здесь неподалеку общественный туалет, а тут это стоит!» – «Зато сколько экспрессии, какая точность детали!» – беспомощно заломила ручки пионервожатая, и мне стало ее жаль. Но тут возговорил старец, «и шайка вся сокрылась вдруг». Он вынул трубку изо рта и прорычал густым сипловатым басом: «Я не знаю, как это назвать. Безвкусица, натурализм… Моя школа так не работает. Скульптура должна стать овеществленной мыслью, оконтуренной в камне или, если угодно, в гипсе. Одно касание резца способно передать идею, породить символ, если резцом движет рука мастера… Что это на нем? – вдруг загрохотал он, изо рта его валили клубы табачного дыма. – Ш-штаны?! Скульптура не может носить штаны, символ в штанах – это нонсенс, бред сивой кобылы! – Старец оборотился к директору, глядя на полметра поверх его головы: – Вы напрасно призвали меня, молодой человек. Я не специалист в области народных промыслов. Я скульптор! Ваятель! И я как ваятель воспринимаю это, с позволения сказать, не подберу подходящего слова при дамах, это – как личное оскорбление, как надругательство над высоким искусством, как поношение традиций моей школы…» – «Как же без штанов…» – пробормотал старикан, но его никто уже не слушал. Директор и пионервожатая под руки уводили старца прочь от меня, уязвившего его эстетические чувства.