Санта-Лючия (сборник) - Голсуорси Джон. Страница 15
Дорога шла в гору, и Тревильен осторожно, чтобы не вызвать кашель, вдыхал напоенный мимозой воздух. Он уже собирался идти дальше, когда на другой стороне дороги заиграла шарманка. Крутивший ее ручку хромой мужчина был, как большинство здешних шарманщиков, итальянец, усатый, с бегающими глазами. Тащил тележку, как обычно, серый ослик; певица – уже вошедшая в поговорку смуглая дева в оранжевой косынке; песня, которую она пела, – неумирающая «Санта-Лючия». Ее резкий голос выделял полнозвучные металлические «а», которые, казалось, ударяли по воздуху, как молоточки по струнам цимбал. Тревильен был любитель музыки и в казино ходил, чтобы послушать концерт, хотя чаще оказывался в игорных залах – не затем, разумеется, чтобы рискнуть одной или двумя пятифранковыми монетами, ибо он не одобрял игру, а только потому, что царящая там пестрота и распущенность приятно щекотали его чувство благопристойности, и он ощущал себя мальчишкой, вырвавшимся на часок из школы. Тревильен умел различать несколько мелодий и знал, что шарманка играет не «Боже, храни короля», не «Правь, Британия», не «Типперэри» и не «Фуникули-Фуникула!». Эта мелодия имела какое-то до странности близкое ему звучание, как будто в какой-то иной жизни она была биением, бурным ритмом его собственного сердца. Странное чувство, удивительно странное чувство! Тревильен стоял, задумчиво щуря глаза. Разумеется, он узнал песенку, как только услышал слова «Санта-Лючия», но не мог припомнить, когда же, в каком далеком прошлом эти звуки пробудили в нем что-то глубокое, жаркое, почти дикое и в то же время сладкое и влекущее, как неведомый плод или аромат тропического цветка? «Сан-та-Лючи-и-я! Сан-та-Лючи-и-я!» Что это? Нет, не вспомнить! И все же воспоминание было так близко, почти осязаемо!
Девушка перестала петь и подошла к нему; оранжевая косынка, блестящие бусы, сверкающие белки глаз и смеющийся рот, полный зубов, придавали ей задорный вид. Все они такие, эти романцы: экспансивные, легкомысленные и, вероятно, нечисты на руку – вообще низшая раса! Тревильен порылся в карманах, дал девушке франк и медленно двинулся дальше.
Но на следующем повороте он снова остановился. Девушка в благодарность за его франк опять запела: «Санта-Лючия». Что же это? Какие воспоминания были погребены в нем под опавшими листьями прошедших долгих лет?
Тревильен стоял у низкой садовой стены, и над головой его висели розовые кисти мастикового дерева. Воздух был словно пронизан их тонким, пряным запахом, этим подлинным ароматом юга. И снова ощущение чего-то пережитого в прошлом, чего-то сладостного, острого и жгучего перехватило ему горло. Что это? Какой-то забытый сон или мечта? Или он грезит под стоны шарманки и звуки песни? Взгляд Тревильена упал на кактусы и алоэ над низкой розовой стеной сада. Вид этих буйно разросшихся кустов как бы встряхнул его память, и он почти вспомнил… что? Прошел какой-то юноша с желтой сигаретой во рту, оставив позади запах «Латакии», табака его молодости – когда-то он тоже курил сигареты из его темных, пахучих листьев. Тревильен рассеянно всматривался в полустершуюся надпись на ветхой калитке сада и читал ее вслух по слогам: «Вил-ла-Бо-Сит». Вилла Бо Сит! [3] Господи, наконец-то вспомнил! Он воскликнул это так громко, что ему самому стало смешно, и улыбка облегчения разбежалась сеточкой морщин вокруг глаз, тронула худые смуглые щеки. Он подошел к воротам. Какая странная случайность! Положив на перекладину ворот свой молитвенник, Тревильен всматривался в запущенный сад, словно пытался разглядеть что-то за туманом сорока пяти лет. Потом, опасливо оглядев дорогу, как мальчишка, который собирается лезть за вишнями в чужой сад, он поднял щеколду и вошел.
По всей вероятности, здесь никто не жил. Ярдах в шестидесяти от ворот, среди сада, виднелась старая родовая вилла; ставни были закрыты, краска местами облупилась. Бо Сит! Да, так она называлась! Через эту калитку он, невидимый из окон дома, когда-то ходил в сад. Вот и маленький фонтан с головой химеры – теперь камень разбит и покрылся зеленью, но изо рта чудовища по-прежнему капает вода. А вот старая каменная скамья, как часто он расстилал на ней свой плащ! Вокруг все заросло, все; листья сирени, мимозы и пальм сухо шелестели, когда их тихонько шевелил ветерок. Тревильен раскрыл молитвенник, положил его на скамью и осторожно уселся на нем: он никогда не садился на голый камень. Он словно перенесся в другой мир; разросшиеся кусты и спутанная листва защищали его от чужих глаз, и Тревильен чувствовал, как тает почти полувековой лед. И как бы против воли, он жадно стал вспоминать, сидя на своем молитвеннике в тени густых цветущих деревьев.
Тогда ему было двадцать шесть лет, и он только что вступил компаньоном в банк, принадлежавший их семье, – этакий не оперившийся еще делец! Тогда же он перенес простуду, начались приступы бронхита, последствия которого нередко давали о себе знать и теперь. В то время он, как и подобало истинному денди, даже промозглой лондонской зимой носил тонкое белье и ходил без пальто. На Пасху он все еще кашлял и потому взял трехнедельный отпуск и билет в Ментону. Его кузен был помолвлен с русской девушкой, у родителей которой была там своя вилла, и Тревильен поселился по соседству в небольшом отеле. Русские того времени напоминали героев тургеневских романов, которые Агата потом давала ему читать. Ростаковы, мать, отец и две дочери, были приятной дворянской семьей, где говорили на трех языках. Как бишь они звали его? Филипп Филиппович! Господин Ростаков, бородатый, толстогубый, отличный рассказчик остроумных французских анекдотов, которые молодой Тревильен не всегда понимал, был большой любитель покушать и выпить и, как говорили, весьма опытный ловелас. Мадам Ростакова, урожденная княжна Ногарина (в роду у нее были татары), увлекалась спиритизмом. Похождения господина Ростакова и вера в переселение душ преждевременно состарили ее. Старшей дочери, Варваре, той, что была помолвлена, только что минуло семнадцать; у нее были темно-серые доверчивые глаза, широкое серьезное лицо, темные волосы. Прямодушие ее почти пугало Тревильена. Младшая дочь, Катерина, голубоглазая и белокурая, со вздернутым носиком и вечно смеющимся ртом, хотя тоже очень рассудительная, была очаровательна, и смерть ее от брюшного тифа спустя три года потрясла Тревильена. Обаятельная семья, приятно вспомнить о них через столько лет! Теперь нигде не сыщешь такой русской семьи – они исчезли, сгинули с лица земли. Их поместья находились где-то… где-то на юге России, а под Ялтой у них был дом. Космополиты – и все же настоящие русские с их «самоваром» и «закуской» (слово, которое он, Тревильен, так и не научился писать), стопочками водки для господина Ростакова и бутербродами с икрой, которые девицы обычно брали с собой, отправляясь на осликах в Горбио, Касстеляр или Бель-Энду в сопровождении гувернантки, приветливой молодой немки. Немцы тогда тоже были совсем другие! Как изменилась жизнь! Девушки верхом, в широких юбках и с зонтиками от солнца, воздух, не отравленный парами бензина, экипажи, запряженные маленькими лошадками в блестящей сбруе со звенящими колокольчиками, священники в черном, солдаты в ярких штанах и желтых киверах и нищие, множество нищих.
Девушки собирали полевые цветы и засушивали их, а вечером, бывало, Варвара вдруг посмотрит на него своими задумчивыми глазами и спросит, верит ли он в загробную жизнь. В ту пору, насколько Тревильен помнил, он ни во что серьезно не верил. Верования и убеждения появились позднее, вместе с увеличением доходов, семьи и деловой ответственности. Варвару огорчало, что он думал о спорте и костюмах больше, чем о своей душе. Русские тогда, кажется, были чрезвычайно заняты всем, что касалось души, – это, разумеется, прекрасно, но это не тема для разговоров. И тем не менее первые две недели, которые Тревильен прожил там, были настоящей идиллией. Он вспомнил – непонятно, как такая мелочь осталась в памяти, – один воскресный день, пляж у мыса Мартина. Он смахнул платком песок с ботинок, и Варвара сказала: «А потом этот платок к носу, Филипп Филиппович?» Она все время говорила что-нибудь такое, от чего он чувствовал себя неловко. А год спустя в разрисованном незабудками письмеце Катерина напомнила ему, как он тогда покраснел! Очаровательные были девушки, простые, в наши дни таких нет, исчезла свежесть души. Они и тогда считали Монте-Карло вульгарным, а что они сказали бы сейчас, о боги! Даже господин Ростаков, этот viveur [4], человек, который вел двойную жизнь, бывал там только тайком. Тревильен вспомнил, как под влиянием этой идиллической атмосферы и страха перед взглядом Варвары он со дня на день откладывал посещение знаменитого казино, покуда однажды вечером, когда у мадам Ростаковой была мигрень, а девушки отправились в гости, он, прогуливаясь, дошел до станции и сел в поезд, шедший в Монте-Карло. Как отчетливо помнилось все: извилистая тропа через парк, чудесный тихий вечер, теплый и благоуханный, и оркестр в казино, исполнявший любовный дуэт из «Фауста» – единственной оперы, которую Тревильен хорошо знал. Темнота, которой придавали что-то необычное экзотические растения вокруг и мерцающие в ней золотые огни фонарей, а не этот бьющий в глаза, белый электрический свет, глубоко волновала Тревильена, потому что, несмотря на юношеское стремление казаться денди, в нем крепко сидел всосанный с молоком матери и укрепленный воспитанием пуританизм. Это было все равно как вознестись на… ну, не совсем, конечно… на небо! (Старый Тревильен засмеялся в седую бороду.) С замирающим сердцем входил он в игорный зал. В ту пору он не мог швырять деньги, видит бог, их не было, ибо отец строго ограничивал его содержание четырьмя сотнями в год, а в банке он проходил еще стадию ученичества. Потому у него лишних денег было всего десять или двадцать фунтов. Но по возвращении в Англию услышать от приятелей: «Как? Ты был в Монте-Карло и не играл?» – казалось ему немыслимым.