Последняя инстанция - Корнуэлл Патрисия. Страница 8
Марино тормозит перед устрашающего вида железной решеткой, высовывает из окна ручищу и жмет на кнопку вызова внутренней связи. Жужжит электронный звонок, что-то громко щелкает, и медленно, подобно крыльям ворона, раскрываются черные ворота. Не знаю, почему Анна бросила родину и переехала в Виргинию, так и не выйдя замуж. Я никогда не спрашивала, отчего она осела здесь, в скромном южном городке, когда могла заняться психиатрической практикой где угодно.
С чего вдруг меня заинтересовали подробности ее личной жизни — непонятно. Мысли скачут, упорно отклоняясь от заданного курса. Осторожно выбираюсь из мариновского крупноразмерного пикапа и ступаю на гранитные плитки. У меня будто программное обеспечение в мозгу зашкалило: сами собой открываются и закрываются файлы, мигают системные предупреждения. Я точно не знаю, сколько Анне лет — семьдесят с гаком явно будет. Лично мне она никогда не рассказывала, где училась и что закончила — институт или медицинское училище. Мы много лет обсуждаем самые разнообразные вещи и делимся информацией, однако редко когда касаемся ахиллесовых пят и подробностей.
Почему-то теперь мне особенно неприятно, что я так мало знаю о своей близкой подруге. Превозмогая внезапно нахлынувший стыд, поднимаюсь по чисто выметенному крыльцу, ступенька за ступенькой, придерживаясь здоровой рукой за холодные железные перила. Хозяйка открывает входную дверь, и ее проницательное лицо смягчается.
— Кей, я так рада тебя видеть, — говорит она, приветствуя меня по своему обыкновению.
— Как житье-бытье, доктор Зеннер? Шевелимся помаленьку? — возвещает Марино. Его переполняют раздутая обходительность и радость жизни. Из кожи вон лезет, чтобы изобразить, как он популярен в обществе и как мало я для него значу. — М-м-м, чудесные ароматы!.. Вкусненькое для меня состряпали?
— Только не сегодня, капитан. — Анне сейчас не до Марино с его глупой бравадой. Она целует меня в щечки и, стараясь не потревожить больную руку, осторожно обнимает, хотя в касании ее пальцев чувствуются душа и сердечная теплота. Марино опускает сумки на роскошный шелковый ковер в фойе, который залит хрустальным светом будто составленной из крошечных кристалликов льда люстры.
— Могу налить с собой супа, — обращается Анна к Марино. — Тут всем хватит. Очень полезно для здоровья. Ни капли жира.
— Нет уж, обезжиренная еда не стыкуется с моим вероисповеданием. Отчаливаю. — Он старательно избегает моего взгляда.
— А где же Люси? — Анна помогает мне снять пальто, и я судорожно пытаюсь стянуть с гипса рукав и тут, к своему стыду, обнаруживаю, что забыла перед выходом снять рабочий халат.
— Я смотрю, никаких автографов, — говорит Анна. Да уж, никто не подписался и не подпишется на моем гипсе. У хозяйки дома своеобразное, суховатое чувство юмора. Она может отпустить остроту без тени улыбки на лице, и если слушаешь ее не слишком внимательно или просто не восприимчив к тонкому юмору, даже не заметишь, что было смешно.
— У нас уровень не тот. Люси теперь только в «Джефферсоне» гостит, — саркастично замечает Марино.
Анна заходит в гардеробную, вешает пальто. Моя нервозность быстро сходит на нет, вот только тоска костлявой рукой сжала сердце и в груди тесно. Марино все делает вид, будто не замечает моего присутствия.
— Пусть даже не сомневается, я рада ее видеть. Люси здесь долгожданная гостья, двери моего дома всегда для нее открыты, — говорит мне Анна. За несколько десятков лет, что она живет в Америке, ее жесткий немецкий акцент так и не смягчился. Она по-прежнему произносит тяжелые штампованные фразы так, будто мозгу приходится преодолевать массу поворотов, прежде чем мысль дойдет до языка. Сокращения Анна использует редко, и мне всегда казалось, что она в душе предпочитает немецкий, а по-нашему изъясняется лишь в силу необходимости.
Через открытую дверь видна удаляющаяся спина Марино.
— Анна, а почему ты сюда переехала? — ни с того ни с сего переключаюсь на эту тему.
— Куда именно? Почему я живу в этом доме? — Она внимательно меня изучает.
— В Ричмонд.
— Тут все просто: по любви. — Это прозвучало безо всякой интонации, непонятно, что подруга чувствует.
Ночь входит в свои права, и за окном холодеет. Большие ботинки капитана хрустят по снежному насту.
— А что за любовь такая? — любопытствую я.
— К человеку, который оказался напрасной тратой времени.
Марино стучит по порожку, отряхивая снег. Забирается в подрагивающий пикап, который ревет как внутренности огромного корабля, изрыгая выхлоп. Ведь спиной чувствует мой взгляд — и все равно изображает, будто остается в неведении и его это нисколечко не волнует. Захлопнул дверь и приводит своего бегемота в движение. Огромные шины плюются снегом: машина отъезжает. Анна закрывает входную дверь, а я стою в проходе и молча смотрю перед собой, потерявшись в водовороте мыслей и чувств.
— Давай-ка устраиваться, — предлагает она, касаясь моей руки.
Прихожу в себя.
— Разозлился как черт.
— Хорошо, что не наоборот, а то как бы не заболел. Для него злиться и грубить — нормальное состояние.
— Сердится на меня из-за покушения. — Я безмерно устала. — Почему-то у всех я виновата.
— Ты просто вымоталась. — Она останавливается в прихожей, слушая, что я отвечу.
— Я теперь должна перед всеми извиняться за то, что кому-то вздумалось на меня напасть? — Возмущение перекипает через край. — Я что, напрашивалась? Что-то не так сделала? Ну да, открыла ему. Никто не совершенен, но ведь обошлось же? Все живы-здоровы, так в чем проблема-то? Зачем на меня всех собак вешать?
— Да никто на тебя собак и не вешает, — отвечает Анна.
— Чем я виновата?
— А ты считаешь себя виноватой? — Внимательно изучает меня; выражение на ее лице правильнее всего охарактеризовать словом «рентген». Она будто просвечивает меня насквозь, до самых косточек.
— Нет, конечно, — отвечаю. — Я тут вообще ни при чем.
Анна закрывает дверь на засов, включает сигнализацию и ведет меня на кухню. Пытаюсь вспомнить, когда я ела последний раз и какой теперь день недели. Наконец доходит: суббота. Я ведь уже несколько раз об этом спрашивала. С тех пор как я чуть не погибла, прошло двадцать часов.
Стол накрыт на двоих, на плите дымится большая кастрюля с супом. Чувствую запах печеного хлеба. Неожиданно накатывает тошнота, и в то же время просыпается волчий аппетит. Впрочем, несмотря на все это, рассудок регистрирует одну деталь: если Анна ждала и Люси, почему приборов только два?
— Когда Люси возвращается в Майами? — Анна словно мысли мои прочла. Поднимает крышку и помешивает суп длинной деревянной ложкой. — Что тебе налить? Виски будешь?
— Да, обязательно.
Вытаскивает пробку из бутылки виски и разливает ее драгоценное розовое содержимое по граненым хрустальным стопочкам, заполненным кусочками льда.
— Не знаю, когда Люси ждут. Понятия не имею, честно. — Я начинаю рассказывать то, чего Анна, возможно, не знает: — У АТФ в Майами одна операция прогорела, плохо дело вышло. Завязалась перестрелка. Люси...
— Да-да, Кей, я помню. — Анна протягивает мне выпивку. Временами, даже когда она совершенно спокойна, ее голос выражает нетерпение. — Об этом трубили в «Новостях». И я тебе звонила, помнишь? Мы разговаривали про Люси.
— Ах, ну да, — пробормотала я.
Анна усаживается на стул прямо передо мной, кладет локти на стол и, склонившись вперед, внимательно слушает. На удивление подтянутая женщина, высокая и крепкая, этакая Лени Рифеншталь, которую не страшат годы. Синий спортивный костюм подчеркивает потрясающие васильковые глаза, серебристые волосы зачесаны назад в аккуратный конский хвост, затянутый черной вельветовой лентой. Наверняка не скажу, делала ли она подтяжку лица и вообще прибегала ли к помощи пластической хирургии, хотя подозреваю, что современная медицина имеет некоторое отношение к ее внешности. Анна легко сойдет за пятидесятилетнюю женщину.
— Я так понимаю, Люси приехала к тебе погостить, пока ведется расследование по тому делу, — рассуждает она. — Представляю, какая у них там волокита.