Мать извела меня, папа сожрал меня. Сказки на новый лад - Петрушевская Людмила Стефановна. Страница 31
Забравшись в холмы, я обнаружил, что состояние мое удвоилось. Каждая кобылица принесла по жеребенку, и вместо одной дюжины лошадей я увидел две. И в этой второй дюжине бегал большой серый в яблоках жеребенок — гораздо крупнее прочих, а шкура такая гладкая, что ярко сверкала, словно дрожащее стекло. Отличный он был конек, и я не удержался — так ему об этом и сказал.
Вот тут-то мне и постраннело — мир, прежде казавшийся знакомым, весь потемнел, и я начал видеть: всего, что я знал, как мне мстилось, я не знал вовсе. Ибо тот конек в яблоках, что глядел на меня своими темными глазами, выхватил меня из тела. А когда я вновь пришел в себя — оказался среди одиннадцати других жеребчиков. Стою весь в крови, а жеребчики мертвые лежат — моей рукою истреблены.
А серый в яблоках — живой, бегает от одной кобылицы к другой и сосет от всех по очереди. И он, и кобылы все — как ни в чем не бывало, я же стою весь кровью омытый, и надо мной уже мухи роятся, словно я сама Смерть.
Целый год потом я старался не думать о том, что случилось в тот ясный день. Целый год служил хозяину своему королю верой и правдой и уговаривал себя, что нипочем не вернусь на тот склон, откажусь от наследства и буду просто жить себе поживать дальше.
Но что ж это за жизнь? Я — слуга, недочеловек, вечно на побегушках у господина. Этим ли я желал стать? И что меж тем произошло с остальным мною? Не просто ли это привал на пути к другому мне?
А еще я слышал — где-то глубоко у себя в голове — ржание того серого в яблоках конька: он меня выманивал, звал. И не успел еще год бочком доскакать до туда, с чего начинался, я уже понимал: возвращаться я не желаю, но волей-неволей придется.
Поднявшись по склону, первым я увидел того самого жеребенка, серого в яблоках, что я здесь оставил. Уже годовик и уже крупней любого взрослого коня, а шкура яркая, что щит вороненый. Глаза — огненные крапины, в каждом дюйме тела под шкурой сила играет. Рядом же паслись двенадцать новых жеребят, по одному от каждой кобылы, и я подумал: «Что ж, этого серого годовичка в яблоках можно увести и продать — так с ним навсегда и разделаться».
Но едва я его взнуздал и потянул за собой, он уперся копытами в землю — и ни с места.
Поэтому я подошел к нему ближе, на ухо пошептал, сдвинуть его посулами попробовал, но он ни в какую — лишь башкой мотал да смотрел на меня этими темными, дымными глазами.
И тут во мне снова все потемнело, и потерялся я вовсе, словно душа моя сбежала от тела совсем. Когда же я, наконец, вернулся, что ж — не стоял ли я вновь среди тел, не свершилось ли снова кровавое дело? И проклял я этого конька, и кровью окрестил его Дым-Угрюмом, ибо угрюмые деянья он творил, и я сам от него впадал в угрюмие. А он и ухом не повел — лишь ходил себе от кобылы к кобыле и сосал от каждой по очереди.
Еще год беспорочной службы — и все это время рос во мне ужас: я старался не думать, что может произойти, лишь минет этот год. На сей раз, говорил я себе, — не поеду.
И все ж настал тот день, когда почуял я жаркое дыханье Дым-Угрюма у себя где-то под черепом и подал королю челобитную: отпусти мол. Отпуск был мне даден, и я выехал — и вновь оказался на склоне того холма. И был там Дым-Угрюм — он вырос уже до того, что пришлось ему опуститься на колени, не успел я и помыслить о том, чтобы сесть на него верхом. Шкура его сияла и блистала, как зеркало. В глазах клубился дым, плясало пламя — ужасно было в них глядеть. И увидел я, что на холме он — один: либо прогнал он тех кобылиц, что выкормили его, либо убил каждую по очереди и съел всех.
Он повернул голову и посмотрел на меня, и вновь в голове моей все закружилось. Не успел я опомниться, как скакал уже на нем без седла к старому дому моих родителей, где по-прежнему жили братья. Завидев его, они всплеснули руками и закрестились, ибо никогда прежде не видели такого коня, как Дым-Угрюм. Недаром боялись они — со мною на спине Дым-Угрюм подскакал к ним и каждого поверг наземь ударами копыт; хотя кричали они страшно и разбегались, от него им было не скрыться. Так что в конце остались лишь одиннадцать мертвых братьев моих и я живой.
Случилось затем и еще кое-что, но у меня язык не поворачивается рассказать. Меня по-прежнему одолевают кошмары: тот жуткий конь, вторгшись ко мне в рассудок, вынудил меня перемолоть моих мертвых братьев себе на корм. Я все время дрожал и молил его меня отпустить, но он не отпускал — конь тот был мне хозяином и не желал меня освобождать.
Истребив и употребив моих братьев, Дым-Угрюм вовсе со мною не развязался. Он заставил меня переплавить все котелки, орудия и куски железа в доме и выковать из них для него подковы. Показал мне, где братья захоронили все богатство моих родителей, все их золото и серебро, и вот из них я отлил ему золотое седло и серебряную узду, что пламенем горели издалека. А после опустился предо мной на колени, заставил сесть верхом, и мы оттуда ускакали.
С громом полетел он к тому самому замку, в котором я служил все последние годы моей жизни, и ни разу не сбился с пути, словно сказал по этой дороге всю жизнь. Из-под копыт его ввысь летели плевки камней, а седло, узда и сама шкура его блистали и пылали в лучах солнца.
Когда мы подъезжали к замку, король стоял у ворот, а советники сгрудились вокруг. Все смотрели, как Дым-Угрюм и я несемся к ним шаром жидкого пламени.
Подъехали, и король молвил:
— Никогда в жизни я не видал ничего подобного.
И тут Дым-Угрюм изогнул свою длинную шею, глянул на меня одним неукротимым глазом — и я вновь почувствовал, как утекаю из себя прочь. Не успел и сообразить ничего, как говорил уже королю, что вернулся к нему на службу и теперь желаю для моего скакуна лучшей конюшни и сладкого сена и овса. Король, вероятно, зачарованный вторым глазом Дым-Угрюма, лишь склонил пред ним голову и согласился.
Я вернулся к службе. В назначенный час зажигал королевскую свечу и нес ее за ним следом. В назначенный час я ее гасил. Все шло ровно так же, как всегда, однако — и как-то иначе. Ибо если прежде король, похоже, смотрел сквозь меня, как на кинжал или, допустим, кресло, теперь он меня замечал и даже как-то задумчиво разглядывал.
— Скажи-ка мне, — однажды обратился он, — где ты раздобыл себе такого скакуна?
— Достался мне в наследство, сир, — отвечал я.
— И больше ничего? — спросил он.
— Теперь уже — да, — неохотно признал я. — Больше ничего.
— И на что, по-твоему, такой конь способен? — спросил король.
И впрямь — на что? Не ведая, что ответить, с упавшим сердцем я лишь покачал головой.
— Не знаю, — сказал я.
— Советники мне советуют, — произнес король, — что именно такой скакун, как твой, и такой на нем всадник, как ты, потребны для того, чтобы спасти мою дочь.
Я что-то промямлил в ответ. Принцесса-то пропала еще до того, как я пришел в замок, и, честно сказать, я о ней почти совсем забыл.
— Даю тебе на это отпуск, и если тебе будет сопутствовать успех, ты на ней женишься, — сказал король, уже отворачиваясь от меня. — Но если через три дня ты не вернешься с моей дочерью, тебя казнят.
«Дым-Угрюм! — думал я. — Дым-Угрюм!» Ибо знал я, что не королевские советники тут виной, а мой же проклятущий конь, наследие мое, — это он крепчал, оставляя за собой тела без счета. И еще оставит, я был уверен, трупов стократ, а среди них, быть может, — и мой.
Я обнажил меч и отправился на конюшню, рассчитывая убить зверя. Но едва я вошел, он вздернул голову и вперился в меня своими глазами с искорками крови в них, и стал я кроток, как новорожденный ягненок. Вложил меч в ножны, взял скребницу и вычистил ему зеркальную шкуру до лоска, прежде не бывалого. И пока я чесал его так, он снова проник ко мне в рассудок, и от копыт его по всему разуму у меня остались кровавые отпечатки. Закончив его расчесывать, я уже был спокоен, исполнен решимости и точно знал, что надо делать.
И вот так мы с Дым-Угрюмом выехали из королевского дворца, и за нами темнела туча пыли. Я отпустил поводья, чтобы зверь шел сам, куда ему нужно, и конь быстро перенес меня через холм и дол, обогнул по опушке густой лес — ходко он шел, шагу не сбавлял.