Что я видел. Эссе и памфлеты - Гюго Виктор. Страница 43
В этом заключались страдания изгнанника, страдания, полные долга. Он предчувствовал будущее и различал в головокружении праздников приближение катастроф. Он слышал шаги событий, к которым глухи счастливые. Катастрофы пришли, содержа в себе двойную силу удара, которую они почерпнули у Бонапарта и Бисмарка, одна ловушка наказывала другую. В итоге империя пала, и Франция вновь поднимется. Десять миллиардов и две провинции – это наша расплата24. Это дорого, и мы имеем право на возвращение долга. Будем пока сохранять спокойствие; меньше империй – больше чести. Нынешняя ситуация хороша. Лучше Франция, изуродованная насильственными действиями, чем ослабленная позором. Этим отличаются раны от вируса. От раны излечиваются, от чумы умирают. Империя привела бы к агонии Франции. Испитый позор – это мертвая Франция. Сегодня бесчестье извергнуто, Франция будет жить. Сейчас, когда народ выплюнул Восемнадцатое брюмера и Второе декабря, в нем осталось все только здоровое и крепкое. Изгнанник в одиночестве размышлял о будущем, и его тревоги были суровы, но возвышены; его отчаяние было смешано с надеждой. Как мы только что видели, он испытывал грусть от общественных бед, и в то же время гордую радость от того, что чувствовал себя изгнанником. Изгнание было для этого человека радостью, потому что оно было могуществом. В одной из булл говорится о Лютере, отлученном от церкви, но непокоренном: Stat coram pontifce sicut Satanas coram Jehovah. [63] Сравнение справедливо, и изгнанник, который говорит здесь, это признает. Поднявшись выше молчания, установившегося во Франции, выше уничтоженной трибуны, выше печати, которой заткнули рот, изгнанник, свободный, как Сатана истины перед Иеговой лжи, мог взять и брал слово. Он защищал всеобщее избирательное право от всенародного голосования, народ от толпы, славу от наемника, правосудие от судьи, факел от костра, Бога от священника. Отсюда тот долгий крик, который наполняет эту книгу.
Со всех сторон, мы только что об этом сказали, и как будет видно в этой книге, невзгоды обращались к нему, зная, что он никогда не бегал ни от какого долга. Угнетенные видели в нем общественного обвинителя всемирного преступления. Для того чтобы принять эту миссию, достаточно обладать душой, а чтобы исполнять эту обязанность, обладать голосом. У него было это: честная душа и свободный голос. Он слышал призывы с горизонта, и из глубины своего уединения он отвечал на них. Это то, о чем здесь можно будет прочесть. На него обрушились все преследования власть имущих, вокруг его имени смыкалось и до сих пор смыкается кольцо невыразимой ненависти; ну и что из того и что за важность? Тем не менее ему выпало гордое счастье двадцать лет быть изгнанником и противостоять одному против всех толп, безоружному против всех легионов, мечтателю против всех убийц, изгнаннику против всех деспотов, атому против всех колоссов, имея в себе только эту единственную силу – луч света.
Этот свет был, как мы сказали, право, вечное право.
Он благодарит Бога. В течение всего того времени, которое нужно, чтобы лицо сорокалетнего человека превратилось в лицо шестидесятилетнего, он жил этой возвышенной жизнью. Его выслали, преследовали, гнали. Он был покинут всеми и не покинул никого. Он узнал превосходное качество пустыни: там есть эхо. Там слышишь протест народов. Пока угнетатели под его пристальным взглядом работали во зло, он пытался работать во имя добра. Он позволил всем тиранам обрушить на его голову все молнии, заботясь лишь о народными бедствиями. Он жил на рифе, он мечтал, обдумывал, размышлял, оставаясь спокойным под тучами гнева и угроз; и он объявил, что удовлетворен, поскольку на что можно жаловаться, когда в течение двадцати лет подле тебя и с тобой были справедливость, разум, совесть, истина, право и море с его бесконечным шумом?
И среди всего этого мрака он был любим. На него была обращена не только ненависть; печальная любовь осветила его одиночество; он почувствовал глубокую теплоту спокойного и печального народа; ему открылись сердца, и он благодарит безграничную человеческую душу. Он был любим издалека и вблизи. Вокруг него были бесстрашные испытанные товарищи, упорные в исполнении долга, настойчивые в поисках справедливости и истины, возмущенные и улыбающиеся воины: блистательный Вакери, замечательный Поль Мерис, стоический Шельшер, и Рибероль, и Дюлак, и Кеслер – все эти мужественные люди, и ты, мой Шарль, и ты, мой Виктор25… Я умолкаю. Оставьте мне мои воспоминания.
XV
Однако он не закончит эти страницы, не сказав, что на протяжении всего этого долгого и мрачного изгнания он ни на мгновение не терял из виду Париж.
Он удостоверяет, и он, прожив так долго во мраке, имеет на это право, – что даже притом, что Европа омрачена, даже притом, что Францию скрыла тьма, Париж не исчезает. Это происходит оттого, что Париж – это граница будущего.
Граница видимая, за которой неизвестность. Весь тот Завтрашний день, который можно мельком увидеть из дня Сегодняшнего. Это Париж.
Тот, кто ищет Прогресс, замечает Париж.
Есть темные города; Париж – это город света.
Философ различает этот свет в глубине своей мечты.
XVI
Видеть, как живет этот город, присутствовать при этом величии – душераздирающее переживание для ума. Нет среды более обширной; нет перспективы более тревожащей и более величественной. Те, кто в силу каких-либо случайных обстоятельств покинули Париж и оказались на берегу океана, не ощутили значительных перемен. Впрочем, переход от горизонта людского к горизонту вещественному ничего не меняет. Этот оставшийся позади сон, за который цепляется память, изменчив, как облако, но более стойкий. Пространство не властно над ним. Ветер, дующий день и ночь, четыре, постоянно сменяющие друг друга урагана, северные ветры, шквалы, бури не в силах унести силуэт двух башен-близнецов26 и рассеять Триумфальную арку, готическую сторожевую башню с колоколом и высокую колоннаду, опоясывающую величественный свод; и за последними, далекими границами пропасти, над завихрениями пены и кораблями, среди лучей, грозовых туч и дуновений ветра вырисовывается из тумана огромный призрак неподвижного города. Величественное явление изгнаннику. Париж – это настолько же идея, насколько город, он вездесущ. Париж принадлежит парижанам и всему миру. Если бы вы захотели покинуть его, то не смогли бы; Парижем можно дышать. Он в каждом живущем, даже в том, кто не знает его. Тем более в тех, кто с ним знаком. Воспоминание, оставляемое диким и отстраненным океаном, равно по силе буре. Какая бы гроза ни разразилась над морем, у Парижа был девяносто третий год. Воспоминание всплывает в памяти само по себе, кажется, что крыши внезапно появляются среди волн, город поднимается из воды и бесконечный трепет охватывает его. Кажется, что в рокоте волн можно расслышать шум людского муравейника на улицах. В этом есть суровое очарование. Смотришь на море и видишь Париж. Великое спокойствие, присущее этим пространствам, не стесняет мечту. Глубокое забвение, которое окружает вас, не властно над ним; мысль течет спокойно, но это спокойствие, которое допускает волнение; темное пространство пропускает слабый свет, идущий из-за горизонта, и это Париж. Стало быть, о нем думают, им обладают. Он смутно примешивается к расплывчатым безмолвным размышлениям. Величественного спокойствия звездного неба недостаточно, чтобы растворить в душе этот великий образ великого города. Эти памятники, эта история, этот народ-труженик, эти женщины-богини, эти дети-герои, эти революции, начинающиеся с гнева и заканчивающиеся совершенством, священное всемогущество умственных потрясений, эти беспорядочные примеры, эта жизнь, эта молодость; все это предстает перед изгнанником; и Париж остается незабываемым, неизгладимым и непотопляемым даже для человека, низвергнутого во мрак, проводящего свои ночи в созерцании вечного спокойствия, в душе которого глубокое оцепенение звезд.