Как прое*** всё - Иванов Дмитрий. Страница 24
А я? С детства я решил, что, когда вырасту, стану героем. Мама говорила: герой – нет такой профессии. Может оказаться необеспеченной старость. Нет профессии – нет пенсии. И что тогда? Бесплатный гроб за счет ЖЭКа из досок для опалубки? Я возражал – ну и что, Моцарта тоже похоронили за счет ЖЭКа, а музыка живет и до сих пор торкает. В общем, с мамой у нас были разногласия на этот счет.
Я спрашивал себя – что я могу делать? И получалось, что ничего. Нет, кое-что я могу. Постигать, точно выхватывать – это могу. Больше ничего не могу. Мне всегда не нравилось слово «работа». У него корень – «раб». Работа унижает человека. Работа сделала из обезьяны раба. Наверное, так говорила во мне русская кровь. По линии отца в моем роду русские. Это мечта всей русской нации – не работать. Нация готова делать для этого все: изгонять орды монголов, давить коричневую чуму в ее логове, защищать вьетнамцев от янки, ссориться с янки, одалживаться у янки, создавать величайшие памятники культуры руками евреев, ломать евреям их культурные руки, заливать пастбища и глаза, лишь бы не работать. Работа – не волк. Вот основной догмат русской философии. Даже в русской тюрьме – кто самые уважаемые люди? Воры в законе. А что они делают? Они не работают – никогда, ни за что. Они сидят и смотрят, чтобы все было правильно. Поэтому они и называются смотрящие, а не бегущие или копающие.
Через некоторое время я пришел к выводу, что ближе всего к этой русской доктрине – никогда не работать – профессия мыслителя. Мыслитель – он как вор в законе. Он смотрящий, но не за отдельной тюрьмой – за всем мирозданием, тем более мироздание – тоже тюрьма, это же ясно. Хорошо быть мыслителем – так я думал. Лежишь в тени кедра ливанского. С жалостью смотришь на современников. Ученицы в тонких туниках за тобой все записывают. Говоришь ученице, самой смышленой: «А ну, ты, да, ты, с ножками, пойди сюда. А ну, прочитай, что ты там за мной записала». Читает. Да, все правильно, но там, где «мой оппонент – не философ, а простой демагог», исправь: «мой оппонент – не философ, а простой пидарас». Исправила? Умница. Иди сюда. Ножками. Да. Хорошо. Все. Теперь иди отсюда ножками. Остался один. Скинул сандалии. Все. Мыслей нет. Мандариновый фреш. Созерцание. Да.
Конечно, есть в профессии мыслителя и свои минусы. Их всего два. Первый: непонятка со стажем и пенсией. Но можно до пенсии не дожить, это не трудно – достаточно употреблять не мандариновый фреш, а виноградный, полусухой. Второй минус – зима. Зимой в тени векового дерева сыро и хуёво. Но можно мигрировать на юг, вместе с птицами.
С детских лет я был мыслителем, потому что прочитал много книг. От прочитанного я очень вырос. Я стал акселерат. Но я вымахал не вверх, как мой друг-пилот Киса. Я стал духовный акселерат. Я вымахал внутрь.
Я понимал, что мысли – плоды труда мыслителя – могут оказаться слишком опережающими свое время, слишком смелыми, невостребованными, другими словами – на хуй никому не нужными, и тогда никто просто-напросто не узнает, что был такой мыслитель, – я умру, а заводы не будут печально гудеть, и фабрики тоже не будут, и пароходы не будут. Нет, понятно, потом, после смерти, признают. Но почему только у пидарасов слава прижизненная, а у героев всегда посмертная? Что за традиция такая хуёвая, кто ее выдумал?
Скоро я понял, что у них просто разная слава. У пидарасов слава – как жрачка. Вкусная, горячая, сытная, но быстро портится. А слава у героев – она холодная, белая, как вечная мерзлота. Мне нравится, как это звучит. Вечная мерзлота. Это красиво. Вот и слава героев – она такая. Она не портится и может пролежать подо льдом миллион лет – по хуй, может и больше. Значит, я хочу не той славы, которая жрачка, а той, которая вечная мерзлота? Если так – значит, мне надо готовиться. Нужны кальсоны с начесом, унты, собаки, тушенка и синька. В вечной мерзлоте тоже можно жить хорошо. Если ты Амундсен. Ну, или, в конце концов, можно хорошо умереть. Если ты Амундсен.
Я выбрал свой путь. И пошел. Компаса не было. Даже солнце и звезды были не всегда. Но я всегда знал, куда идти.
Туда. Примерно туда.
Мировое господство
Первым делом я решил завоевать мировое господство. Мне нравилось это сочетание слов: мировое господство. В нем горланили трубы и плакали аккордеоны. Я знал, что завоевать весь мир в один заход трудно – из-за потерь на дорогу, взаимоудаленности континентов. Поэтому я разбил мир на ряд зон. Сначала следовало завоевать Москву, потому что Москва – столица нашей родины, а каждый захватчик должен начинать с захвата собственной родины. Затем огнем и мечом по Европе: Лондон, Рим и Париж падут быстро, как сёла. Затем будет атакован Нью-Йорк. На него в моем плане отводился целый год. Это много. Нью-Йорк, все-таки. И, наконец, Токио – тут все просто, мне принесут ключи от города два японца, один будет молчать и даже глаз не подымет, а другой что-то выкрикнет, пару коротких яростных фраз по-японски, потом оба – и тот, что молчал, и тот, что кричал, – сделают сэппуку. Сэппуку – то же, что харакири, но круче, это когда живот себе вспарывает благородный человек из древнего рода, рука его не дрожит, намерения чисты, дух тверд, и перед тем как умереть, он еще немного почитает Лотосовую сутру, перечитает фрагмент, который для него всегда оставался непонятным немного и только теперь стал понятным. Потом напишет свой последний стих, каллиграфически красиво напишет, как генерал Акаси Гидаю после проигранной им битвы за своего господина Акэти Мицухидэ. И только потом сделает сэппуку. Вот как правильно. А харакири – это когда неподготовленный человек себе вспарывает живот кое-как, второпях, на бегу. В общем, сэппуку – это круто, а харакири – это тупо, и его может сделать любой японский долбоёб.
Ну, хорошо, думал я, допустим, мировое господство захвачено. Что дальше?
Единый менеджер
Завоевав мир, надо им как-то править. Здесь на горизонте появляется одиозная фигура единого менеджера. Каждый герой мечтает иметь такого. Потому что у героя есть житейские, не геройские потребности. Купить вина и хлеба, постирать фрак, встретить любимую в Домодедово в четыре утра, наконец, заключить контракт с издателем на баснословные тиражи новой книги и получить баснословный же гонорар. Все это – нужные, но не геройские дела. Вот для чего нужен менеджер. Единым он называется потому, что он один все решает. Он делает все, что герою делать неинтересно. Он отвечает на телефонные звонки и письма – а у меня даже нет телефона, и я не знаю, как им пользоваться. Я даже не знаю, как ходить за сметаной, я уверен, что она просто стоит на улицах всюду и каждый берет, сколько хочет. Я беззащитен и чист, как дитя. Таким и должен оставаться мыслитель. Я даже не знаю, где я живу. Я могу зайти в чужое владение и там уснуть. Но меня и там найдет мой менеджер, все объяснит владельцам, заплатит за облеванный пол и бассейн и отвезет меня домой. Он возит меня домой в машине без окон – чтобы не узнавали, не приставали. В фургоне с надписью «Хлеб». Это стильно.
Конечно, я знаю, что менеджер немного шельмует – оставляет себе часть моего гонорара, но я не жадный, пусть, ради бога, ему ведь тоже живется не сладко со мной.
Единый менеджер ужинает со мной за одним столом – герои, в отличие от пидарасов, демократичны. Тем более что он, менеджер, ужин и приготовил – как известно, лучшие повара – мужчины. За ужином я пью и курю. Менеджер не пьет и не курит. Ему нельзя.
Потом я засыпаю с улыбкой. Менеджер укрывает мои ноги пледом, подбрасывает пару дровишек в камин и неслышно уходит. Его комната рядом с моей, в ней аскетично все так – мой портрет на стене, стол, стул, калькулятор. За столом, сидя на стуле, мой менеджер спит чутким сном леопарда. Из правой руки он никогда, даже во сне, не выпускает телефон. Он – моя связь с миром. Завоеванным мной миром.
Когда я умру, менеджер будет сидеть на моей могиле. Родные, близкие – все уйдут, потому что зима, снег, на хуй мерзнуть. А он будет сидеть. А потом на снег упадут капли крови. Мой менеджер сделал сэппуку. Свой последний стих он посвятит мне. В нем он извиняется, что служил мне так плохо.