Жирандоль - Бориз Йана. Страница 16
Почти месяц пришлось пролежать на животе в огромной, перегороженной простынями палате; соседей он не видел, окон и солнечного света тоже, только слышал нескончаемые стоны. Хоть бы лучик света, хоть бы краешек горной вершины в уголке однообразного бело-серого туннеля. Через неделю его перевели в другое помещение, поменьше, для выздоравливающих. Здесь получалось разговаривать с соседями и смотреть в окно. Там, оказывается, никакого солнца не намечалось, сплошной туман и дождь.
– Какое число сегодня, братец? – спросил Платон у соседней койки.
Ему ответил огненно-рыжий парень с перетянутой бинтами грудью и одной, правой рукой:
– Декабрь. Двенадцатое. Пора к Рождеству готовиться.
– Ох и залежался я. – Сенцов попробовал пошевелиться, встать, затянутая нижняя часть обиженно засаднила.
– Позови нянечку, она тебе подмогнет, – доброжелательно подсказал рыжик.
Что поможет, он и сам знал, не вчера очнулся. Хотелось уже шуровать самому, но замотанный таз не соглашался.
– Сестричка, а я к Рождеству домой попаду? – спросил рыжий у сиделки во время обеда.
– Дохтур сказав, что сдюжите. То бишь, можно вам.
– А я? – Платон тоже вцепился в сказочную возможность: дом, наряженные елки, Тонечка в белом ажурном платье, светлая и мирная, как весь этот снежный праздник.
– И вы. – Сиделка попалась добрая, всем обещала счастье.
Но выбрался он из госпиталя еще нескоро. Сначала узнал, что в той перестрелке погиб зеленоглазый Ленька, которого и вовсе на линии огня не планировалось. Он ведь ушел греться на солнышке, за деревья. Значит, прибежал непутевый социалист, хотел браткам помочь, а вышло вот так. И немногословный Козьма нашел последний приют в теплом ущелье немирной горной речушки. А ведь просто пошли по воду, как положено каждый день, ничего не опасаясь и даже ни от кого не таясь.
Четверых турок тоже уложили, набросились всей ротой, выбили из-за камня. На что те рассчитывали? Патроны-то у них не бесконечные. То ли отбились они от своих, то ли какие-то идейные. Теперь разницы нет: ни Леньку, ни Козьму, ни их шуточки, ни их злость назад на землю не вернуть. Как знал неуемный бунтарь Леонтий, – да, точно Леонтий, не Леонид! – что война для него обернется злом, агитировал против нее, аж слюни брызгали изо рта. И все равно сгинул. Не верил в победу, не верил в нужность этой бойни и поплатился. Такие непраздничные мысли впечатали Платона в жестокую хандру, на фоне которой затруднилось выздоровление. Узколицый бледный доктор шептал непонятные слова, а раненый даже не боялся, ему было на удивление все равно.
– А знаете, мы ведь сначала решили, что это вас убило, Платона Сенцова, потому что у Леонтия в кармане ваши документы нашли. В суматохе разбираться не стали, погрузили и увезли. Это потом уже поручик прибыл, все по местам расставил.
– Надо же, похоронили меня, выходит, – кисло скривился Платон, – значит, долго жить буду.
– Непременно будете, – обнадежил его доктор и ушел.
В Курске ему удалось оказаться лишь к февралю 1917-го, когда последние морозы подстегивали побыстрее скрипеть казенными валенками. Город не чистили, рук не хватало, грязные сугробы заполонили тротуары, на ледовых катышках подпрыгивали телеги, с праздничным звоном вываливались на мостовую ящики и кули, брызгали зерном, яблоками или патронами, ругались пассажиры и возничие. Платон постоял, вдыхая запах города и навоза, полюбовался спящим, притихшим Гостиным двором. Нечем торговать, рабочие руки на фронте, товары распроданы или припрятаны. Вспомнился Ленька с его запальчивым «кому нужна эта война?».
Он не спеша пошел вдоль засыпанных снегом знакомых карнизов, мимо окон, что подмигивали давнему знакомцу затейливыми узорами. «Вот идет убийца, – думал Платон, не принаряживая свои мысли. – Настоящий убийца, не случайный». Может ли он теперь просить нежную ручку Антонины Ивановны, взять ее в свою загрубелую, испачканную в крови, связать ее кроткую судьбу со своей собственной, потрепанной, второпях залатанной, но недолеченной? Проходя под душистыми окнами кондитерской, он думал, что да, может. Нельзя ставить крест, если вся жизнь еще впереди и есть время все поправить. А подходя к закрытым ставням родной табачной лавки уже решал, что нет, не имеет права. Ему сначала надо выбросить из головы, вытолкать все ненужные мысли, боль, потерянные лица, а потом уже на освободившемся месте восстанавливать прежнюю жизнь с ее маленькими нешумными заботами. Надо ждать. Но у Тони есть ли время и желание снова ждать?
Он мялся на крыльце Пискуновых, несколько раз брался за дверную ручку и снова отпускал ее. Нос обидно покраснел, намок. Плечи озябли под шинелью. Если проситься к Ивану Никитичу снова в приказчики, то надо решительно звать Тоню замуж, иначе никак. Пять лет уже прошло кругом-бегом с той весны, когда он придирчиво выбирал колечко на соседских прилавках. Да, с весны 1912-го минуло целых пять лет. Антонине уже двадцать три, а ему самому скоро тридцать два. Почти во столько Спаситель взошел на Голгофу и очистил мир от грехов своей кровью. А что сделал Платон? Только приговорил к смерти несколько неприкаянных душ.
Он наконец взялся за дверной молоток.
Екатерина Васильевна сама открыла дверь. Она пополнела и постарела, морщинки собрались вокруг красивых полных губ, глаза смотрели строго, словно ждали нехороших вестей, боялись, но все равно выбрали не отставать, быть в курсе.
– О боже! – Она почему-то прикрыла рот ладонью, как будто увидела привидение. – Так это неправда, выходит? – Глаза часто моргали, ощупывали гостя с ног до головы. – Ну проходи, мил человек, проходи, любезный. – Она распахнула дверь. – Мы теперь без прислуги, так что давай по-простому.
Сенцов потопал валенками и протиснулся в прихожую, которая теперь почему-то казалась ему тесной. Старенькие обои все те же, что и до войны, зелено-полосатые. Из столовой доносилось шипенье самовара. Вдруг забренчало пианино, грустно, со слезой, и быстро смолкло.
– Маменька, кто пожаловал? – нежным колокольчиком спросил голос, милее которого Платон не знал.
– А угадай-ка, милая, – крикнула Екатерина Васильевна с кривоватой улыбкой, но в голосе прозвенела не веселость, а испуг.
Навстречу Платону вышел Липатьев, почему-то в домашнем халате.
– О, рад приветствовать! – Он неуклюже прижимал к груди левую руку, она не двигалась, скрюченные пальцы выглядывали из черной перевязи.
– Ах, боже мой! Платон Николаич! – Тоня выглянула из-за липатьевского плеча в белом переднике с рюшами поверх розового платья, такие раньше носили горничные. Ее щечки светились в цвет ткани нежными яблоневыми лепестками. – Вы живы? Како… как… какая радость! – Но в голосе было мало радости, больше удивления, непонимания.
– Мы получили известие, что вы погибли, мой дорогой Платон Николаич, – пояснил Алексей Кондратьич. – Ну удивили вы, сударь, и порадовали!
Сенцов недоуменно разглядывал домашний халат Липатьева. К чему такой наряд в пискуновском доме? Вдруг Иван Никитич занемог? Небось помощь нужна, а одним дамам в доме куковать боязно.
– Да… там с документами вышла путаница, меня с сослуживцем спутали. – Он так и стоял у порога, не расстегивая шинели. Она казалась особенно грязной и прокопченной в этой уютной прихожей. – А что с Иван Никитичем? Как он?
– Все слава богу. – Екатерина Васильевна перекрестилась.
– Да, у нас все терпимо, – втесался Липатьев, не дав ей досказать. – А еще можете нас поздравить: мы с Антониной Иванной обвенчались.
Глава 5
Граф Иннокентий Карпович Шевелев отличался безмерной суеверностью, что его отнюдь не красило. Прежде чем встать утром с постели, он тщательно прицеливался правой ступней к прикроватному коврику, наступал с излишней аккуратностью, да еще подпрыгивал для надежности, чтобы легкомысленные небеса затвердили, что день начался именно с правой – с правой! – ноги. Соль рассыпать в его доме, набитом разномастной мебелью и модными штучками – кальянами, африканскими статуэтками, японскими зонтиками, – соль рассыпать приравнивалось к уголовному деянию. Слуг, позволивших себе по нерадивости такое глумление над порядком, сразу рассчитывали без выходного пособия. Никакие слезы не помогали. Если Иннокентию Карповичу доводилось оставить на комоде или трюмо нужную записку, портмоне, да хоть шляпу вместе с головой, он ни за что не возвращался, даже прибитое в прихожей зеркало не помогало. Так и шел, дразня прохожих романтическими темными кудрями и обязательно улыбаясь, радуясь, что удалось миновать очередное препятствие, хоть и не без потерь, но все же без фатальных неудач. Такое сумасбродство отлично вписывалось в портрет какой-нибудь светской кокетки или экзальтированной престарелой матроны, но никак не зрелого, просвещенного господина, отца семейства, неглупого предпринимателя и отменного острослова.