Отпусти кого любишь (сборник) - Гольман Иосиф Абрамович. Страница 10
Ну как в таких условиях устоять?
Через полгода образ Оли здорово померк и вместо душевной боли вызывал лишь светлую печаль. И сожаление о навсегда упущенном.
А через год после вступления на кипрскую землю Андрей сходил по трапу на землю московскую. С молодой и любящей женой Викторией.
– Андрей, ты не спишь? – громко прошептал Леонид. Как будто Бестужев мог ему ответить.
Андрей был рад его обществу. И днем. И тем более сейчас, когда падающие в раковину капли уже, казалось, добили то, что еще оставалось после столкновения с бордюрным камнем.
– Я тут стишок накропал, – извиняющимся тоном сказал Леонид.
Стишки он кропал постоянно. И по просьбам трудящихся – с посвящениями: мгновенно, даже с какой-то непонятно откуда берущейся искренностью. И сам по себе. Жанровое разнообразие тоже было необыкновенным. Когда его замучила местная секс-бомба Наташка, он написал ей следующее:
Наташка была очень горда посвящением. А когда ее соперница попыталась Наташку этим стихом уязвить, та достойно ответила: «Мне хоть это написали. А тебе что?»
Написал он стихотворение и в честь бабы Моти, с которой его связывали сложные отношения. С одной стороны, она ему явно симпатизировала. Угощала горячо любимыми ею семечками, которые сама и выращивала и жарила. С другой – искренне не понимала, как так: серьезный мужик, а занимается всякой хренью – стишки пописывает, собственные болячки холит.
Перед диагностическими процедурами баба Мотя уводила Леонида делать клизму, и в такие моменты он был тихим и смиренным. Но после сразу оживал и писал, например, такое:
Баба Мотя сначала обиделась: когда это у нее были рваные карманы? Если человек выпивает, то это вовсе не значит, что у него карманы рваные. А клизму она не только прокурору вставить может, но и много о себе думающим журналистам.
Однако вскоре баба Мотя отошла и даже, когда никто не видел, достала из урны в сердцах смятый и брошенный туда подаренный ей листок.
На Леонида не обижались. Он не хотел никого обижать.
Писал он и более серьезные стихи. Но в любом случае Леониду требовалось немедленно прочесть сотворенное, пока ему самому не успевало разонравиться. Да, еще: критиковать запрещалось. Поэтому Бестужев был практически идеальным слушателем.
– Так можно я прочту? – спросил Леонид и, сочтя молчание за согласие, продекламировал:
Леонид, зачарованный собственной музыкой, вдруг понял, что плод его вдохновения мог ранить парализованного Андрея. Он с тревогой и сочувствием склонился над Бестужевым.
– Это так, в порядке шутки, – прошептал Леонид. – Я лучше тебе эпиграммы почитаю.
Бестужев не хотел слушать эпиграммы, поэтому глаз не закрыл. Они с Леонидом уже понимали друг друга. Журналист, повздыхав, пошел на свою койку.
Волновался он зря. Стихотворение Андрея не задело. Оно лишь включило в нем какую-то внутреннюю работу. Пошел процесс. Результатом которого была фраза, прочно осевшая в мозгу: «Надо уходить».
Послеобеденная тишина в больничной палате тоже была стерильной. Ее нарушало лишь слабое жужжание, время от времени кончавшееся легким, еле слышным звенящим звуком: это глупая муха раз за разом пыталась вылететь из комнаты через стекло.
Андрей развлекался тем, что изучал потолок. Здоровый человек вряд ли что-нибудь бы на нем разглядел. Ну, может, пару длинных трещин в штукатурке. Иное дело – наблюдатель, которому совершенно некуда спешить. Его взору открывались трещинки второго и третьего порядка, наплывы краски, пятнышки непонятного происхождения и многие другие тонкие вещи.
При правильном рассмотрении они сливались в замысловатые узоры, рождали множество ассоциаций и позволяли вернуть ход застывшему времени.
Конечно, Андрей разглядывал потолок не постоянно. Это так, отдых, игра ума. А работой, иногда – приятной, было обдумывание жизни – своей и близких. Подобным делом он не занимался уже много лет. До катастрофы текущие дела, забиравшие по двенадцать-четырнадцать часов ежедневно, создавали видимость осмысленности происходящего. И вот теперь текущих дел нет. Не считая, конечно, многочисленных медицинских процедур.
Именно благодаря им Бестужев еще жив и может рассуждать.
После консилиума, который окончательно вычеркнул его из прежней жизни, Андрей пережил два этапа.
Первый – отчаяние. Хотелось плакать. Даже не плакать, а выть. В голос, которого нет. И ни с кем не хотелось общаться. Трудно общаться тому, у кого нет будущего, с теми, у кого оно есть.
Потом это состояние прошло. Прежде всего – из-за родных. Когда Вика во второй приезд привела все-таки Антона с Маринкой, Бестужев понял: то, что с ним случилось, не самое страшное. Например, гораздо страшнее, если бы на его месте оказались его дети. А когда ты понимаешь, что вытянул не самый страшный жребий, уже немного легче.
Его очень занимала Санька. Она стала приходить к нему. Они не разговаривали. Девочка просто тихо сидела в углу. Потом уходила.
Этот почти незнакомый человек был разительно, до испуга похож на него самого. В ее геноме – половина Андреева Божьего Предсказания. И, конечно, он испытывал чувство вины за то, что только сейчас узнал о ее существовании.
Андрей попытался было решить хотя бы финансовые проблемы ее благополучия, но Ольга Сергеевна даже не стала дописывать фразу. Это, пожалуй, был единственный случай, когда она грубо лишила Бестужева возможности «говорить».