С кем бы побегать - Гроссман Давид. Страница 16
Со стороны улицы сад был огорожен массивной каменной стеной, но от школы его отделяла только высокая уродливая ограда из железной сетки. Эта ограда не защищала сад от вторжения прожорливых школьников, которых с наступлением сезона запах спелых плодов сводил с ума. Назарян, садовник-армянин, служивший также экономом, маляром, плотником, слесарем, посыльным и письмоносцем, вынужден был вновь и вновь латать дыры в ограде, но каждое утро обнаруживались новые. Сад, в прошлом служивший Теодоре источником огромного наслаждения, теперь причинял ей только душевные муки, и не раз, в минуты отчаяния, она всерьез обдумывала идею отделаться одним махом от всех этих деревьев — чтоб ни нашим, ни вашим.
Но сейчас, слушая эту девочку, Теодора забыла про свои терзания. Она и вправду не знала этой сказки. Теодоре вдруг вспомнилась мать — вечно занятая, вечно усталая, с неизменным младенцем за спиной, у нее никогда не было времени на Теодору. И возможно, впервые в жизни Теодора подумала, что мать никогда не рассказывала ей историй и никогда не пела песен. Размышления унесли ее в маленькую деревушку на острове Ликсос, к побеленным домикам и рыбацким сетям, к семи ветряным мельницам и малюсеньким голубятням, к развешанным тушкам осьминогов… Уже долгие годы Теодора не видела свою деревеньку с такой ясностью: эти дворики и узкие улочки, вымощенные булыжниками — на острове их называли «обезьяньими головами». Почти пятьдесят лет она запрещала себе вернуться туда даже на миг, перекрыв и забаррикадировав тот дальний уголок памяти, ибо знала, что сердце ее разорвется от невыносимой тоски и горя.
— Ешь виноград, — сказала она Асафу еле слышно. — Сладкая султана… ибо ныне она будет горька, сия история.
Лет за семьдесят до того, как Теодора родилась, Фанориос, староста деревни, богач, ученый и путешественник, решил пожертвовать огромную сумму на постройку дома для жителей своего острова в священном граде Иерусалиме. Сам Фанориос прибыл в Святую землю в 1871 году и оказался с толпой русских крестьян в грязной вонючей казарме, построенной Российской империей для своих паломников. Несколько недель он провел среди людей, не понимавших его языка, чьи обычаи и повадки казались ему дикими и даже отвратительными; он стал жертвой проводников, измывавшихся над простодушными паломниками и грабивших их, отнимая скудные гроши, а когда заболел, то во всем городе не нашлось врача, который понял бы его жалобы. Вернувшись наконец на родной остров, умирающий от тифа, мучимый кошмарами, Фанориос продиктовал секретарю свою последнюю волю: чтобы в священном граде возвели обитель, в которой смогут гостить уроженцы острова Ликсос, пусть у них будет свой дом в Святой земле, где можно преклонить усталую голову и омыть ноги после долгого пути, — дом, где с ними будут говорить на их родном языке, более того, на кикладском диалекте. И еще одно правило установил Фанориос: чтобы всегда жила в этом доме одна-единственная монахиня из девочек, рожденных на острове, — та, кому выпадет жребий. Всю свою непорочную жизнь проведет она в этом доме, никогда не покинет его, даже на краткий миг, и каждый свой день посвятит она ожиданию паломников и уходу за ними.
Девочка продолжала говорить, но Теодору уже подхватили и унесли тихие подводные течения памяти. Она вспомнила тот день, когда старейшины собрались в доме внука Фанориоса, чтобы в третий раз с тех пор, как возведен был этот дом в Иерусалиме, бросить жребий. За долгие годы, прошедшие со смерти Фанориоса, уже две уроженки острова отправились туда. Одна сошла с ума после сорока пяти лет, проведенных в обители, и тогда вместо нее послали Амариллию, девочку с золотыми косами. А теперь пришел черед сменить и заболевшую Амариллию, ходили слухи, что и она больна не телесной болезнью. В то самое время двенадцатилетняя Теодора, голая и загорелая, как спелая слива, валялась на каменном уступе в своем тайном заливчике. С закрытыми глазами предавалась она размышлениям об одном парне, с недавних пор дразнившем ее на каждом шагу, — этот наглец смеялся над ее треугольным лицом, над вечно поцарапанными ногами, обзывал «трусихой» и «девчонкой». А вчера, когда она в одиночестве возвращалась с моря, он преградил ей дорогу и потребовал, чтобы она ему поклонилась, — тогда он позволит ей пройти. Она набросилась на него, и они долго боролись молча — слышны были только их стоны и сопение. Теодора царапалась, кусалась, как кошка. Она уже почти одолела его, когда послышался скрип колес приближающейся повозки. Парень вскочил и убежал. Отряхнувшись от дорожной пыли, Теодора обнаружила, что он ей что-то оставил. Это был глиняный ослик на длинной проволочной палочке.
И, нежась на теплом уступе, гадая, что он принесет ей сегодня, вспоминая резкий и странный запах, исходивший от его потного тела, юная Теодора вдруг услышала чей-то крик. Она приподнялась и увидела на вершине горы маленькую фигурку, стремительно бежавшую в ее сторону. Теодора привстала на коленях. Человек, судя по всему, выскочил из дома внука Фанориоса. Еще через минуту Теодора поняла, что это мальчик, маленький полуголый мальчик. Он размахивал руками и в исступлении выкрикивал ее имя.
Через три дня ее снарядили в путь. Обида вновь вскипела в ее сердце. Отец и мать были, конечно, так же несчастны, как она, но им и в голову не пришло противиться решению старейшин острова. Теодора вспомнила прощальную вечеринку, которую они ей устроили, белого ослика, украшенного цветами, сахарную голову в форме этой вот иерусалимской башни. И еще клятву, которую ей пришлось дать, что она никогда-никогда не покинет странноприимный дом с окном, обращенным на запад, в сторону моря.
Точную формулировку клятвы Теодора уже не помнила, но, словно в кошмаре, видела заросшее черным волосом лицо главы старейшин и мясистые губы попа, на глазах у всей деревни взявшего ее ладонь и положившего на прямоугольную железную пластину. Она знала, что может добиться свободы, если издаст хоть один крик боли, хоть один слабый стон. Но, подняв глаза, она увидела горящие глаза того парня, и гордость не позволила ей закричать.
Тоненькая девочка продолжала вещать со своей бочки. Теодора сделала глубокий вдох и в охватившем ее трепете почти распознала запах моря, запах своего отплытия — первого и последнего путешествия к жалкому яффскому порту, и увидела долгую дорогу к Иерусалиму на стареньком автобусе, пыхтевшем совсем по-человечьи. Теодора вспомнила чувство физического недоумения, наполнившее все ее тело, когда она впервые в жизни очутилась не на острове.
А поздней ночью, когда извозчик-бухарец высадил Теодору со всеми ее свертками перед воротами монастыря, она поняла, что жизнь кончена. Сестра Амариллия открыла ей калитку, и Теодора была потрясена при виде этого отрешенного лица — лица заживо погребенного человека.
За два года, что она провела вместе с сестрой Амариллией в этом доме, в Иерусалиме не побывал ни один паломник. Теодора повзрослела и похорошела и, глядя на Амариллию, видела, в каждой черточке ее увядшего лица видела, что ожидает ее самое, когда она вырастет и состарится. Большую часть времени Амариллия сидела на высоком стуле у окна, обращенного на запад, смотрела туда, где предположительно находилась Яффа, и ждала. За те десятки лет, что провела Амариллия в заключении, она забыла даже своих домашних, буквы алфавита и жителей Ликсоса, пославших ее сюда. Она сжалась в одну узкую линию, в тонкий шрам ничего не выражающего взгляда.
А через месяц после того, как сестра Амариллия умерла и ее похоронили во дворе монастыря, прибыла трагическая весть: в Эгейском море разразилось страшное землетрясение — великое землетрясение пятьдесят первого года. Остров раскололся пополам, а из моря вознесся гигантский вал, в несколько мгновений смывший все население Ликсоса в пучину.
Но нет, не об этом хотелось Теодоре вспоминать в тот момент, когда из внешнего мира доносился чистый, нахальный голос, уводящий ее в детство, погребенное под толщей воды и пятьюдесятью годами. Теодора не знала, отчего она готова уступить этому голосу, звучавшему песней. Она с силой прижала кулачки к глазам, словно для того, чтобы скрыться от образа девочки на бочке, и сквозь искры увидела себя — резкую, дерзкую и неукротимую Теодору, прыгающую в обнимку с двумя подружками. А теперь… где ты, хохотушка Александра, легкая горная козочка, где ты, Катарина, бывшая в курсе всех тайн моих? Жители деревни всплыли со дна, стучась в ее закрытые веки, умоляя вспомнить их: сестры, старшие братья, два ее брата-близнеца, в один день ослепшие, потому что посмотрели на солнце в час затмения. Их тоже больше нет. И того глупого красивого парня.