С кем бы побегать - Гроссман Давид. Страница 22
Теодора рассказала о переписке, которую она уже более сорока лет ведет с учеными, философами и писателями со всего мира. Сначала она отправляла им письма с элементарными вопросами, письма, стесняющиеся собственного невежества и полные извинений за дерзость, но постепенно вопросы делались глубже и разнообразнее, да и ответы становились более подробными, заинтересованными и личными.
— А помимо моих ученых мужей, знай, что я переписываюсь еще со многими невинными пожизненными узниками, подобными мне.
Она показала фотографию голландки, угодившей в страшную аварию и прикованной на всю жизнь к постели, которая видит лишь несколько веток каштана и кусок каменной стены; потом снимок одного бразильца, настолько толстого, что он уже не способен пройти в дверь собственной комнаты и видит в окно лишь берег маленького озерца (но не воду); и еще — старого крестьянина из Северной Ирландии, чей сын отбывает в Англии пожизненное заключение, поэтому и он добровольно заточил себя в комнате до тех пор, пока сын его не выйдет на свободу, и еще, и еще…
— Семьдесят два человека во всем мире! — сказала Теодора с затаенной гордостью. — Послания прибывают и отправляются, по меньшей мере один раз во месяц пишу я каждому из них, они отвечают, рассказывают о себе и даже делятся своими сокровенными тайнами… — Она рассмеялась, и глаза ее хитро сверкнули. — Думают про себя: маленькая старая монашка сидит на вершине башни во Иерусалиме. Кому уж она сможет раскрыть их секреты?
И вот, после многих лет чтения и занятий, Теодоре пришло в голову, что ей ни разу не довелось прочесть ни одной детской книжки. Назарян-младший, сменивший охромевшего отца, принялся исследовать соответствующие полки книжных магазинов. В возрасте пятидесяти пяти лет Теодора впервые прочла «Пиноккио», «Винни-Пуха» и «Ловенгулу, короля зулусов». Это было не ее детство и не те пейзажи, в которых она выросла. Но ведь ее детство погрузилось в морскую пучину, и к нему она не в силах была вернуться. Однажды вечером она отложила «Ветер в ивах» и в радостном изумлении прошептала: «Вот когда народилось у меня детство…»
— И между прочим, ведай же, — рассмеялась она снова, — что до тех пор не было на мне даже одной морщины! Лицо новорожденной было у меня до тех пор, когда взялась я читать книги сии!
Теперь, когда у нее появилось детство, ей предстояло начать взрослеть. Теодора принялась за «Дэвида Копперфильда», «Черта из седьмого класса» и «Длинноногого дядюшку». Железная дверь, некогда захлопнувшаяся за ней на острове, теперь снова отворилась, и Теодора, престарелая любознательная девочка, вошла в свое уснувшее царство, покрытое паутиной. Душа, тело, желания, томления, любовь — все возродилось для нее в книгах, в которые она окунулась с головой. И порой, после ночи лихорадочного чтения, выпуская из рук прочтенную книгу, она чувствовала, как ее душа растет и поднимается, подобно закипающему в кастрюле молоку.
— Во сей час, — сказала Теодора дрогнувшим голосом, — я почти призывала один-единственный спасительный удар кинжала, дабы пронзил и разорвал наконец муку сию, проклятую оболочку сию из слов, спеленавшую меня.
— И это была Тамар? — не задумываясь спросил Асаф и тут же раскаялся, потому что Теодора вздрогнула, как будто он неосторожно задел нечто тайное и скрытое от посторонних глаз.
— Что, что ты сказал? — Она долго и пристально смотрела на него. — Тамар? Да, пожалуй, кто знает… мне не являлось на ум…
Но что-то сжалось в ней, словно Асаф ненароком раздразнил ее, словно ясно дал понять: ты собрала в своей комнате все то, что можно узнать из книг, из букв и из слов, и вдруг сюда ворвалась эта девушка из плоти и крови.
— Довольно! — очнулась Теодора. — Мы уж весьма поговорили, милый, и тебе, быть может, пришла пора следовать?
— Я еще кое-что не понимаю… Она…
— Иди и сыщи ее, и тогда поймешь все.
— Но объясните мне! — Он чуть не стукнул по столу так же, как она. — Что, по-вашему, с ней случилось?
Теодора глубоко вздохнула, секунду помешкала, а потом произнесла:
— Как скажу тебе, чтобы не…
Она беспокойно вскочила. Прошлась по комнате, то и дело испытующе поглядывая на него, как в первые минуты их встречи, стараясь понять, достоин ли он узнать то, что она собирается ему сообщить, будет ли он верным другом.
— Послушай-ка, быть может, это лишь благоглупости несуразной старухи, — вздохнула Теодора, — однако во последние ее приходы она говорила иные слова, нехорошие слова.
— Какие, например?
— Что мир сей не хорош, — сказала Теодора, зажав руки между коленями. — Не хорош по сути. Невозможно верить в человека, и даже во самых близких. Что все — лишь сила и боязнь, только корысть и зло. И что она не подходит…
— Не подходит к чему?
— К миру сему.
Асаф молчал. У него сложилось стойкое ощущение, что девчонка на бочке — из насмешниц и задир. Но получается, она и немного вроде меня, подумал он с изумлением и осторожно спустил ее с бочки на землю.
— Я же, напротив, сказывала ей, насколько жизнь ее еще будет хороша и прекрасна. И что она еще возлюбит кого-нибудь, и он возлюбит ее, и будут у них дети с сияющими ликами, и она поедет в мир, и повстречает интересных особ, и станет петь на сценах и в залах для великих концертов…
Теодора замолчала и снова ушла в себя. Откуда ей знать, подумал Асаф с жалостью, для нее ведь все те вещи, которые она наобещала Тамар, — чужие. Пятьдесят лет сидит взаперти в этом доме. Откуда ей знать…
Асаф припомнил огорчение и разочарование Теодоры, когда она обнаружила перед собой его, а не Тамар. Выходит, эта девчонка ужасно много значит для нее. Как вода и хлеб, как вкус жизни.
— А во последнее время… довольно, мне уже неведомо, что происходит. И она тоже не открывает боле тайник сердца своего. Приходит. Работает. Сидит. Молчит. Много вздыхает. Хранит от меня тайну. Неведомо мне, что с ней происходит, Асаф… — У Теодоры покраснели глаза. — Делается худа и мрачна. Нет уж света во ее прекрасных очах. — Она подняла на него взгляд, и Асаф поежился, увидев тоненькую дорожку слез, затерявшуюся среди морщин. — Что ты скажешь, милый, ты сыщешь ее? Сыщешь?
В девять вечера Тамар купила две порции «иерусалимской смеси»,[20] колу и села поесть на ступеньках какого-то административного здания. Одну порцию дала Динке и умяла другую. Обе с наслаждением ели, а покончив с едой, одновременно и глубоко вздохнули в сытом довольстве. Облизывая пальцы, Тамар подумала, что уже давно не ела с таким удовольствием, как сейчас, когда купила еду на деньги, заработанные пением.
Но снова набежали прежние мысли. Люди торопились мимо, и Тамар постаралась сжаться в маленький анонимный комочек. Как бы ей хотелось стать прежней Тамар, какой она была год назад. Лежать на животе на собственной кровати, в окружении вязаных и тряпичных зверушек, которые были с ней с самого рождения, прижимать к уху телефонную трубку и болтать ногами (так делали девушки в фильмах, и она тоже так делала, наконец-то ей было с кем это практиковать), и это было так восхитительно — лежать и болтать с Ади про Галит Эдлиц, которую увидели целующейся с Томом, язык и все такое прочее, или про Лиану из хора, которой один чувак из школы «Бойер» предложил стать его подружкой, а она — возьми да согласись. Из «Бойер», представляешь! Хоть стой, хоть падай! И обе они, как полагается, содрогаются, тем самым подтверждая общую преданность искусству, то есть — Идану.
Какой-то старикан, опирающийся на палочку, одетый со старомодным шиком, ковыляя мимо, посмотрел на нее. Его губы зашевелились в изумлении, словно рыбий рот. Тамар увидела себя его глазами: слишком юная девчонка сидит в слишком поздний час в слишком неподходящем месте.
Она съежилась еще больше. Этот день, ее первый день на улице, был таким долгим и изнурительным. Но надо встать и сделать еще несколько кругов — для того чтобы кто-то, если все-таки засек ее, мог подойти к ней под покровом темноты.
Подходили, и немало. Беспрестанно заговаривали, отпускали замечания, делали предложения. Никогда еще Тамар не сталкивалась с таким количеством скабрезностей, никогда не чувствовала такой болезненной отчужденности. Очень быстро она поняла, что отвечать нельзя. Ни единым словом. Только покрепче держаться за свой рюкзак и за кассетник. Динка, конечно, тоже помогала отгонять приставал. Когда она издавала свой утробный рык, даже самый отмороженный козел мигом испарялся.