Европейцы - Джеймс Генри. Страница 16
— Смотри, как бы твоя копилка не треснула! — воскликнула Лиззи Эктон.
— Я думаю, что позирование для портрета — это род праздности, — сказал мистер Уэнтуорт. — Имя им легион.
— Дорогой сэр, — воскликнул Феликс, — нельзя назвать праздным того, кто заставляет своего ближнего так усердно трудиться.
— Можно ведь рисовать человека и спящим, — подал мысль мистер Брэнд, чтобы тоже принять участие в разговоре.
— Ой, нарисуйте меня, пожалуйста, спящей, — сказала, улыбаясь Феликсу, Гертруда. И на какое-то мгновение закрыла глаза. В последнее время Шарлотта с замиранием сердца ждала, что еще скажет или сделает ее сестра.
Гертруда начала позировать на следующий же день в северной стороне открытой веранды.
— Хотела бы я, чтобы вы рассказали мне, что вы о нас думаете. Какие мы на ваш взгляд? — сказала она Феликсу, как только он уселся перед своим мольбертом.
— На мой взгляд, нет на свете людей лучше вас! — сказал Феликс.
— Вы говорите это, — возразила Гертруда, — чтобы избавить себя от труда сказать что-нибудь еще.
Молодой человек взглянул на нее поверх своего мольберта.
— А что еще я мог бы сказать? Мне, безусловно, стоило бы немалого труда сказать что-нибудь другое.
— Но вы ведь и раньше, наверное, — сказала Гертруда, — встречали людей, которые вам нравились?
— Слава богу, встречал, разумеется!
— И они ведь совсем были на нас не похожи, — продолжала Гертруда.
— Это только доказывает, — сказал Феликс, — что можно на тысячу ладов быть чудесными людьми.
— Вы считаете нас чудесными людьми? — спросила Гертруда.
— Достойными водить дружбу с королями.
Гертруда помолчала.
— Должно быть, можно на тысячу ладов быть унылыми, — сказала она наконец. — Иногда мне кажется, что мы унылы на все тысячу ладов сразу.
Феликс быстро встал и поднял руку.
— Если бы вы только могли удержать на лице это выражение хотя бы на полчаса — чтобы мне его схватить! — сказал он. — Оно удивительно красиво.
— Целых полчаса быть красивой — вы хотите от меня слишком многого! — ответила она.
— Это будет портрет молодой женщины, которая необдуманно дала какой-то зарок, какой-то обет, — сказал Феликс, — и теперь в этом раскаивается.
— Я не давала никаких зароков, никаких обетов, — сказала серьезно Гертруда. — И мне не в чем раскаиваться.
— Дорогая моя кузина, не следует понимать меня буквально, это всего лишь образное выражение. Я совершенно убежден, что в вашей превосходной семье никому и ни в чем не надо раскаиваться.
— А при этом мы только и делаем, что раскаиваемся! — воскликнула Гертруда. — Вот что я имела в виду, когда назвала нас унылыми. Да вы и без меня это знаете, только не показываете виду.
Феликс вдруг рассмеялся.
— Полчаса подходят к концу, а вы стали еще красивее. Не всегда же можно говорить все.
— Мне, — сказала Гертруда, — можно говорить все.
Феликс посмотрел на нее, как умеют смотреть только художники, и некоторое время молча рисовал.
— Да, вы мне кажетесь другой, не такой, как ваш отец, как ваша сестра, как большинство людей, которые вас окружают, — заметил он.
— Когда говоришь это о себе, — продолжала Гертруда, — то как бы невольно даешь понять, что ты лучше. Я не лучше, я гораздо хуже. Но они и сами говорят, что я другая. Они от этого несчастны.
— Ну, раз вы обвиняете меня в том, что я скрываю свои истинные впечатления, так и быть, скажу вам, что, на мой взгляд, вы — я имею в виду всех вас — слишком склонны по малейшему поводу чувствовать себя несчастными.
— Вот и скажите это папе, — проговорила Гертруда.
— И он почувствует себя еще более несчастным! — воскликнул, смеясь, Феликс.
— В этом можно не сомневаться. Не думаю, что вы когда-нибудь еще видели подобных людей.
— Ах, моя дорогая кузина, откуда вам знать, что я видел? — спросил Феликс. — Как мне вам это рассказать?
— Вы столько могли бы мне рассказать, если бы, конечно, захотели. Вы видели подобных вам людей: веселых, жизнерадостных, любящих развлечения. Мы ведь не признаем здесь никаких развлечений.
— Да, — сказал Феликс, — меня это удивляет, не скрою. По-моему, вы могли бы получать от жизни больше удовольствия, больше ей радоваться… вас не задевают мои слова? — спросил он и замолчал.
— Прошу вас, продолжайте! — ответила она ему горячо.
— Мне кажется, у вас есть для этого все: деньги, свобода и то, что в Европе называют «положение в обществе». Но вы смотрите на жизнь как на что-то — как бы это сказать — очень тягостное.
— А надо смотреть на нее как на что-то веселое, заманчивое, чудесное? — спросила Гертруда.
— Да, конечно… если вы только способны. По правде говоря, все дело в этом, — добавил Феликс.
— А вы знаете, сколько на свете горя? — спросила Феликса его модель.
— Кое-что я повидал, — ответил молодой человек. — Но все это осталось там, за океаном. Здесь я ничего такого не вижу. У вас здесь настоящий рай.
Гертруда ничего не сказала в ответ, она сидела и молча смотрела на георгины, на кусты смородины в саду; Феликс тем временем продолжал рисовать.
— Чтобы радоваться, — сказала она наконец, — чтобы не смотреть на жизнь как на что-то тягостное, надо дурно вести себя?
Феликс снова рассмеялся своим неудержимым, беззаботным смехом.
— Нет, по чести говоря, не думаю. И по этой причине в числе всех прочих, я ручаюсь, вы вполне способны, если только вам предоставить эту возможность, радоваться жизни. И в то же время неспособны вести себя дурно.
— Знаете, никогда не следует говорить человеку, что он неспособен дурно вести себя, — сказала Гертруда. — Стоит только в это поверить, и тебя тут же подстережет судьба.
— Вы, как никогда, прекрасны, — сказал безо всякой последовательности Феликс.
Гертруда привыкла уже к тому, что он это говорит. Ее не так это взволновало, как в первый раз.
— Что же надо для этого делать? — продолжала она. — Давать балы, посещать театры, читать романы, поздно ложиться спать?
— Не думаю, что радость дает нам то, что мы делаем или не делаем. Скорее — то, как мы смотрим на жизнь.
— Здесь на нее смотрят как на испытание: для того люди и рождаются на свет. Мне часто это повторяли.
— Что ж, это очень хорошо, но ведь можно смотреть на нее и иначе, — добавил он, улыбаясь. — Как на предоставленную возможность.
— Предоставленную возможность? — сказала Гертруда. — Да, так было бы куда приятнее.
— В защиту этого взгляда могу сказать лишь одно: я сам его придерживаюсь, а это немногого стоит. — Феликс отложил палитру и кисти; скрестив руки, он откинулся назад, критически оглядывая результат своей работы. — Я ведь, — сказал он, — не больно-то важная птица.
— У вас большой талант, — сказала Гертруда.
— Нет, нет, — возразил молодой человек неунывающе-бесстрастным тоном. — У меня нет большого таланта. Ничего из ряда вон выходящего. Будь он у меня, уверяю вас, я бы уж об этом знал. Я так и останусь неизвестен. Мир никогда обо мне не услышит.
Гертруда смотрела на Феликса со странным чувством: она думала об этом огромном мире, который ему был знаком, а ей нет, о том, сколько же в нем должно быть людей, блистающих талантами, если он, этот мир, позволяет себе пренебрегать подобным дарованием.
— Вообще не надо, как правило, придавать значение тому, что я говорю, — продолжал Феликс, — но в одном вы мне поверьте: ваш кузен, хоть он и добрый малый, всего лишь вертопрах.
— Вертопрах? — повторила Гертруда.
— Я истинный представитель богемы.
— Богемы?
Гертруда никогда не слышала этого слова, разве что очень похожее географическое название, {18} и она не могла понять тот переносный смысл, который вкладывал в него ее собеседник. Но оно ей понравилось.
Феликс отодвинул стул, встал из-за мольберта и, улыбаясь, медленно подошел к ней.
— Ну, если хотите, я искатель приключений, — сказал он, глядя на нее.