Сага о Бельфлёрах - Оутс Джойс Кэрол. Страница 41
Он неожиданности Лея даже не отдернула руку, а лишь отвела немного в сторону. И замерла, окаменела, вглядываясь распахнутыми глазами в темноту.
Затем, совсем скоро, она вновь ощутила мягкое прикосновение… И покалывание… Существо ползло по ее руке. Лея неподвижно лежала в ожидании. Сейчас оно ужалит. Она знала — ужалит. Будто иголкой уколет… Но оно остановилось на тыльной стороне ее ладони и замерло. Мышь? Мышонок? Конечно, Лея за свою жизнь успела повидать немало мышей и всегда расстраивалась, видя, как их мучают кошки, как бедняжки мечутся, визжат и пищат. Даже крысята вызывали у нее умиление. Но мышь у нее под кроватью? Мыши у них в комнате? Она осторожно шевельнула рукой. Где там тапочка… Если действовать быстро, она наверняка успеет прихлопнуть тварь, пока та не сбежала…
Однако с удивительной, будто сознательной ловкостью существо засеменило вдруг по ее руке, неторопливо, будто знало о ее опасениях, взбираясь все выше… очень медленно — вверх по руке, бережно переступая тоненькими лапками через тонкие волоски на ее коже… Существо приближалось к изгибу локтя, а Лея, уставясь на слабые блики лунного света на потолке, лежала, будто парализованная, и думала, что оно вот-вот свалился на пол, не найдя точки опоры, — и тогда Лея вскочит, спрыгнет с кровати, только с другой стороны, и станет звать на помощь. Но существо не свалилось. Оно повернуло и двинулось дальше, к плечу, по-прежнему неторопливо, словно понимая ее, словно читая ее мысли.
Лея боялась шелохнуться. Странно, но сердце мало-помалу успокоилось, и волнение стихло. Лея отличалась удивительно сильной волей, даже мужеством, и питала презрение к манерным барышням в пансионате, но бывали времена — например, однажды, когда ее лошадь Ангелок, испугавшись щитомордника, взвилась на дыбы, и в другой раз, когда какой-то мальчик, младше самой Леи, плавая в озере, вдруг начал тонуть, — в такие времена ее охватывал необъяснимый ужас. Характер у Леи был не сахар: в детстве она отличалась поразительным упрямством. Девчонка, кричала Делла, находится во власти демона и исцелит ее лишь хорошая взбучка! Но в ту ночь, когда Любовь осторожно поднялся по ее шелковистой коже до самого плеча и замер, сложив, будто танцор, свои тонкие лапки и не сводя с Леи умных глазок, она не поддалась страху и не позвала на помощь, хотя ей хотелось — ох, как же ей хотелось закричать: «Фэй, помоги мне! Сделай что-нибудь! Хватай туфельку, ботинок, раздави его, прихлопни, умоляю!» — нет, она лежала неподвижно, боясь вздохнуть.
А уже утром, на рассвете, когда просочившийся в комнату серый свет начал придавать предметам очертания (легкое, будто перо, существо на плече, совсем рядом с ухом, пусть и не двигалось и, скорее всего, не представляло опасности, однако не давало девочке заснуть — ей даже казалось, будто она слышит его дыхание), Лея медленно повернула голову, прищурила глаза, с силой прикусила нижнюю губу, и — да, он был на том же месте, хорошенький паучок, в то время вполне обычного размера, но изумительно блестящий, с крошечными глазками-бусинками, покрытый угольно-черными, густыми, словно мех, волосками.
— О-о, да ты паук! — восхищенно прошептала Лея.
Любовь — тайна, недолго скрытая от Фэй и несколько недель — от других девочек — стремительно рос. Его любимыми блюдами были останки других насекомых, размоченные в сладком молоке, и кусочки мяса. (Небольших обрезков говяжьего жира, завернутых во время ужина в салфетку и тайком пронесенных в комнату, хватало пауку-лакомке на несколько дней.) С самого первого дня Любовь с невероятной чуткостью улавливал настроение хозяйки: если она грустила, то он, словно кошка, терся о ее лодыжку, забирался повыше, на шею или щеку, и ласкался; а когда Лею что-то тревожило, он принимался бегать по стенам, сплетая паутину обрывками, и те еще долго свисали со стен, покачиваясь от малейшего дуновения. Когда Лея была в духе, Любовь держался на расстоянии, будто бы с достоинством. Он сплетал свою роскошную сеть в углу потолка и замирал в самом центре, глядя на Лею, обиженный и строгий. В такие минуты Лея хлопала в ладоши и называла его по имени — щеки ее горели, глаза сверкали: с ума сойти, у нее, Леи Пим, в питомцах — паук! Великолепный, шелковистый паук с мохнатыми лапками и желтыми глазами-бусинками!
«Спускайся! Спускайся же! — звала она, протягивая сложенные ладони. — Ты что же, хочешь голодным весь день просидеть? Тебе все равно? Эй, Любовь, взгляни на меня!»
Но Любовь не слушался приказов и на уговоры не поддавался. Он спускался к хозяйке, только когда был в настроении: порой он пугал ее, падая со стены ей на голову и зарываясь в волосах (по средам и воскресеньям ужин в пансионе проходил «парадно»; Лея и Фэй делали друг дружке прически, иногда с охотой, а иногда на скорую руку: прическа Леи бывала весьма затейливой: тяжелый пучок, да еще и косы, которые укладывались вокруг головы, и густая волнистая челка до самых бровей — именно в это красивое и изысканное сооружение проказливый паук норовил забраться и, конечно, всего за минуту или две до того, как звонок звал девочек вниз). Еще чаще Любовь забирался по ее обтянутой чулком ноге, добегал до хлопковых панталон и, сплющившись всем тельцем, пробирался под них, к животу, а Лея визжала и, пытаясь сбросить его, металась по комнате, опрокидывая стулья, чашки, тазик для умывания, горшки с папоротником бедняжки Фэй, дрова для растопки, сложенные возле небольшого камина… А порой — особенно по возвращении Леи домой, в Бушкилз-Ферри, когда Любовь уже вырос до размеров воробья, он будто чувствовал, что Лея, кормя или гладя его, думает о чем-то своем, и тогда, охваченный внезапным приступом ревности, кусал ее особенно больно — в тыльную сторону ладони, в грудь или даже щеку. То ли визг, то ли испуг и внезапные слезы Леи — но что-то явно доставляло ему удовольствие. «Ох, как больно, как же больно, ну зачем ты так? Ты что, нарочно? Ты совсем меня не любишь? Разве я о тебе не забочусь? Хочешь, чтобы я отнесла тебя в лес и бросила там? Неужели ты меня не любишь?»
Слава о юной красавице Лее Пим и ее гигантском черном пауке, ошибочно принимаемом за «черную вдову», разнеслась по всей Долине. Немногим довелось увидеть этого паука и уж тем более — как он, точно ручная птаха, забирается ей на плечо или зарывается в волосы, — однако мнение по этому поводу имелось у каждого.
Когда девушка только вернулась из Ла Тур — объявилась без предупреждения на пороге материнского дома, в слезах, ослабевшая и пугающе худая (она существенно потеряла в весе, погрузившись постепенно в тяжкую меланхолию, которую не могло развеять даже презрение к другим ученицам, преподавательницам и к самой директрисе), поговаривали, будто там, в низине, она заразилась каким-то смертельным недугом. (Городок Ла Тур, расположенный в сотне с небольшим миль к югу, был оживленным торговым местом на реке Хенникатт. Уроженцы гор утверждали, будто воздух в низине гнилой и что вдыхать его трудно, потому что он слишком плотен.) Шептались, будто у нее случился трагический роман — с кем-то из преподавателей? Разве в Ла Тур преподают мужчины? Но, возможно, душевную травму бедняжке Лее нанесла женщина!.. Неудивительно, что Делла, властная, замкнутая Делла Пим отказывалась обсуждать ситуацию. Ходили слухи, что последние несколько недель в школе девушка вела себя очень странно: отказывалась от пищи, вырывала страницы из учебников и дневника и сжигала их, раздавала одежду, потому что та стала чересчур свободной, раздаривала украшения — отдала даже отделанную норкой шляпку, которую подарил ей дядюшка Ноэль и которой Лея всегда гордилась. Посещать церковную службу она тоже отказалась. Как и занятия. Она чахла от тоски по Бушкилз-Ферри, по озеру и горам. Лея потеряла всякий интерес к своей гнедой кобылке, и, внезапно покинув школу, оставила Ангелка в школьной конюшне. Однако самым странным был новый питомец девушки…
Дочь Деллы Пим, ее единственный ребенок, рожденный спустя пять месяцев после гибели отца, отличалась своеволием, тщеславием и дерзким нравом, хотя Делла ее и не баловала. Одно из самых первых и дорогих сердцу Гидеона воспоминаний о двоюродной сестре сохранило сценку, когда той было всего три года и что-то вызвало у нее такую ярость, что девочка затопала ногами, закричала и принялась рвать свое белое шелковое платьице с воротничком и манжетами из фламандских кружев, пока кто-то из взрослых буквально не унес ее, рыдающую, из комнаты. В другой раз, на свадьбе одного из кузенов в Иннисфейле, Лея угрюмо пила шампанское — бокал за бокалом — и подбивала кузенов побороться с ней (те, правда, благоразумно отказались), а затем, в полупьяной эйфории, вошла в ручей, так что ее длинная юбка раздулась пузырем, поднявшись до бедер, и наотрез отказывалась возвращаться в дом. Тогда Лее было всего одиннадцать, но бедра ее уже начали наливаться, а небольшая грудь обрела женскую полноту и мягкость, что приводило в смущение Гидеона и его братьев. То купание в ручье внезапно закончилось, когда Лея вышла на берег, мокрая, запыхавшаяся и бледная. По никому не понятной причине она всхлипывала: «Не хочу так! Не хочу!» Чего именно не хочет этот ребенок, никто не знал и объяснить не мог. Не хочу! — кричала она. По круглым щекам текли слезы, и Гидеон, тогда пятнадцатилетний мальчик, лишь молча глазел на нее.