«Милая моя, родная Россия!»: Федор Шаляпин и русская провинция - Коровин Константин Алексеевич. Страница 49
И это каждый день.
— Да скажите же вы Шаляпину, чтобы сошелся с Мартинетти. Такой-то из участвующих в спектакле дал сорок билетов клаке, такой-то — сорок пять.
— Отказываетесь советовать? Значит, вы желаете ему гибели.
— Что теперь с ним будет! Что это будет за скандал! Что за скандал!
Словом, как пишут в официальных газетах, «виды на урожай» были «ниже среднего». Вряд ли когда-нибудь артисту приходилось выступать при более неблагоприятных предзнаменованиях.
А репетиции шли.
Их было тридцать. В течение пятнадцати дней — утром и вечером. Только подумайте!
Артистический мир жадно прислушивался ко всему, что доходило из-за кулис.
— Ну, что?
Маэстро, г-н Тосканини, знаменитый дирижер, первый дирижер Италии, действительно гениальный за дирижерским пультом, встретил русского гастролера волком.
Когда г-н Шаляпин запел, как всегда поют на репетиции, вполголоса, маэстро остановил оркестр.
— И это всё?
— Что «всё»?
— Всё, что вы имеете? Весь ваш голос?
— Нет, полным голосом я буду петь на спектакле.
— Извините, я не был в Москве и не имел удовольствия вас слышать! — очень язвительно заметил маэстро. — Потрудитесь нам показать ваш голос.
После первого же акта он подошел к г-ну Шаляпину, дружески жал ему руку и осыпал его похвалами.
На одной из репетиций сам автор, Арриго Бойто, подошел к г-ну Шаляпину и сказал:
— Я никогда не думал, что так можно исполнять моего Мефистофеля!
Артисты на вопрос, как поет Шаляпин, отвечали:
— Очень хорошо. Превосходно!
И как будто немножко давились этими словами.
Секретарь театра говорил мне:
— О, это великий артист!
Таращил при этом глаза и показывал рукой выше головы, что по-итальянски выходит, совсем уж очень хорошо.
— Ну, а что говорят хористы? Хористы — что?
Этим интересовались больше всего.
Хористы — вот самая опасная инстанция. Вот — сенат.
Нет судей более строгих. Ведь каждый из этих людей, томящихся на втором плане, мечтал разгуливать около рампы. Под этими потертыми пальто похоронены непризнанные Мефистофели, Валентины и Фаусты.
Они злы и придирчивы, как неудачники.
Но и хористы иначе не называли г-на Шаляпина:
— Великий артист!
И по «галерее» шел недружелюбный шум:
— Говорят, что действительно-таки великий артист!
И вот наконец prova generale с декорациями, в костюмах и гриме.
Всеми правдами и неправдами, через друзей, я прошел в эту «святая святых», на генеральную репетицию Scala.
В первых рядах сидел Арриго Бойто, внимательный, сосредоточенный, задумчивый.
Эта опера надломила его жизнь.
Двадцать лет тому назад, при первом представлении, «Мефистофель» был освистан, провал был жесточайший, неслыханный.
Потом опера шла много раз, но рана, нанесенная молодому сердцу, не заживала.
Бойто написал эту оперу, когда был молодым человеком с густой черной шевелюрой, с лихо закрученными усами, со смелым, вызывающим взглядом.
Теперь в кресле, немного сгорбившись, сидел человек с редкими седыми волосами, седыми усами и грустным взглядом.
Через двадцать лет, почти стариком, он апеллировал почти к другому поколению на несправедливый приговор, отравивший ему жизнь. С иностранцем — в качестве адвоката.
Когда кончился пролог, действительно удивительно исполненный, Бойто поднял голову и сказал, ни к кому не обращаясь. Громко высказал мысль, которая томила его двадцать лет:
— Мне кажется, это произведение вовсе не таково, чтобы ему свистать. Мне кажется, что это даже недурно.
И Бойто пошел пожать руку Шаляпину.
— Таким Мефистофелем вы произведете сенсацию.
На спектакле Бойто не был.
В вечер спектакля он разделся и в восемь часов улегся в кровать, словно приготовившись к тяжелой операции.
Каждый антракт к нему бегали с известиями из театра:
— Пролог повторен.
— «Fischio» покрыто аплодисментами.
— Карузо (тенор) имеет большой успех.
— Шаляпин имеет грандиозный успех.
— Квартет в саду повторен.
— Публика вызывает вас, маэстро.
Но Бойто качал головой, охал и лежал в постели, ожидая конца мучительной операции.
— Маэстро, да вставайте же! Идем в театр! Вас вызывают!
Он молча качал головой.
С тех пор как освистали его «Мефистофеля», он не ходит в театр.
Он не желает видеть публики…
Он на нее сердит и не хочет, не может ее простить.
Старик сердится за юношу, которому отравили молодость.
А спектакль был великолепен.
Самый большой театр мира набит сверху донизу. Толпы стоят в проходах.
Я никогда не думал, что Милан — такой богатый город. Целые россыпи бриллиантов горят в шести ярусах лож, — великолепных лож, из которых каждая отделана «владельцем» по своему вкусу. Великолепные туалеты.
Все, что есть в Милане знатного, богатого, знаменитого, налицо.
Страшно нервный маэстро Тосканини, бледный, взволнованный, занимает свое место среди колоссального оркестра.
Аккорд — и в ответ, из-за опушенного занавеса, откуда-то издали доносится тихое пение труб, благоговейное, как звуки органа в католическом соборе.
Словно эхо молитв, доносящихся с земли, откликается в небе.
Занавес поднялся.
Пропели трубы славу Творцу, прогремело «аллилуйя» небесных хоров, дисканты наперебой прославили всемогущего, — оркестр дрогнул от странных аккордов, словно какие-то уродливые скачки по облакам, раздались мрачные ноты фаготов, — и на ясном темно-голубом небе, среди звезд, медленно выплыла мрачная, странная фигура.
Только в кошмаре видишь такие зловещие фигуры.
Огромная черная запятая на голубом небе.
Что-то уродливое, с резкими очертаниями, шевелящееся.
Strano figlio del Caos. «Блажное детище Хаоса».
Откровенно говоря, у меня замерло сердце в эту минуту.
Могуче, дерзко, красиво разнесся по залу великолепный голос:
— Ave, Signor!
Уже эти первые ноты покорили публику. Музыкальный народ сразу увидел, с кем имеет дело. По залу пронесся ропот одобрения.
Публика с изумлением слушала русского певца, безукоризненно по-итальянски исполнявшего вещь, в которой фразировка — всё. Ни одно слово, полное иронии и сарказма, не пропадало.
Кидая в небо, туда наверх, свои облеченные в почтительную форму насмешки, Мефистофель распахнул черное покрывало, в которое закутан с головы до ног, и показались великолепно гримированные голые руки и наполовину обнаженная грудь — костлявые, мускулистые, могучие.
Решительно, из Шаляпина вышел бы замечательный художник, если б он не был удивительным артистом.
Он не только поет, играет, — он рисует, он лепит на сцене. Эта зловещая голая фигура, завернутая в черное покрывало, гипнотизирует и давит зрителя.
— Ха-ха-ха! Сейчас видно, что русский! Голый! Из бани? — шептали между собой Мефистофели, сидевшие в партере.
Но это было шипение раздавленных.
Народ-художник сразу увлекся.
Бойто был прав. Такого Мефистофеля не видела Италия. Он действительно произвел сенсацию.
Мастерское пение пролога кончилось. Заворковали дисканты.
— Мне неприятны эти ангелочки! Они жужжат, словно пчелы в улье! — С каким отвращением были спеты эти слова.
Мефистофель весь съежился, с головой завернулся в свою хламиду, словно на самом деле закусанный пчелиным роем, и нырнул в облака, как крыса в нору, спасаясь от преследования.
Театр действительно «дрогнул от рукоплесканий». Так аплодируют только в Италии. Горячо, восторженно, все сверху донизу.
В аплодисментах утонуло пение хоров, могучие аккорды оркестра. Публика ничего не хотела знать.
— Bravo, Scialapino!
Пришлось — нечто небывалое — прервать пролог. Мефистофель из облаков вышел на авансцену раскланиваться и долго стоял, вероятно, взволнованный, потрясенный. Публика его не отпускала.
Публика бесновалась. Что наши тощие и жалкие вопли шаляпинисток перед этой бурей, перед этим ураганом восторженной, пришедшей в экстаз итальянской толпы! Унылый свет призрачного солнца сквозь кислый туман по сравнению с горячим, жгучим полуденным солнцем.