"Стоящие свыше"+ Отдельные романы. Компиляция. Книги 1-19 (СИ) - Божич Бранко. Страница 131

И они развернулись – на полнеба, ночной тучей накрывая огненный закат, – мощные паруса-перепонки, натянутые меж пальцев; они ловили ветер, щупали его, гладили, и прикосновение это было похоже на шелк, прохладный и скользкий. И удивительное, податливое, совершенное тело прислушивалось к биению мира вокруг, к малейшей его вибрации. И это тело слышало, как вода подо льдом омывает чешую больших и малых спящих рыб, как древесные корни глубоко под землей тщатся глотнуть ее живительного сока, как грохочет солнечный огонь, разливая закат по небу. И как за вязкой перепонкой, разделяющей миры, безумный старик в ночном колпаке прячется под рыхлое одеяло.

Восемь языков коснулись ветра, и тот принес вкус дыма (смолистого, горячего, без привкуса гари), волчьего голода (болезненного, желчного), хвойной свежести (чуть кисловатой еловой и терпкой, сухой сосновой) и человеческого страха (потного, душного). Восемь пар неподвижных глаз вперились в комок тепла, источавший этот страх, – шестнадцать картинок лишь дополнили то, что слышало тело и ощущали языки. Восемь голов принимали сигналы извне, раздвигая пространство и время, проникая в миры и межмирья, в прошлое, настоящее и будущее. И ненависть витала над ними – рассудочная, державшая в руках сотни нитей-паутинок, сплетавшая воедино тысячи импульсов, бежавших по этим паутинкам.

Не семь – восемь. Странная полусимметрия куба, незавершенность, но замкнутость, невозможная для семерки.

Комок тепла – чужеродный по эту сторону вязкой перепонки, как заноза в собачьей лапе, – подался назад, к спасительной стене леса, но ненависть его опередила. Гибкий хвост хлестнул лед реки: не так много страстей могло кипеть в холодной крови змея, но ярость была ему доступна. Широкие крылья толкнули тело вперед и вверх, одна из голов пращевым снарядом метнулась в сторону теплого комка – в точку наименьшей толщины защищавшей мозг кости. На миг две из шестнадцати картин в глазах чудовища показали ненависти узкое лицо противника, но тонкая кость треснула под ударом пластинчатой брони, сминая человеческий мозг, и некая субстанция (не душа, а скорее жизнь) выплеснулась из тела человека в пространство, неуловимо (и непоправимо) это пространство изменив. Он еще оставался теплым комком, и тепло вытекало из него медленней, чем жизнь. Но ветер больше не приносил вкуса страха – его сменил вкус смерти: грубый, бесстыдный вкус неочищенной плоти.

А ненависть – успокоенная, сытая – стремилась выше и дальше, в многогранное пространство-время. Скользнула змеиным телом по вязкой перепонке меж мирами, изучая ее истончения, изгибы, впадины и жесткие наросты, зоны полной прозрачности и густой мути (безумный старик дрожал в своей неуютной постели). Заглянула в межмирье – пустое, как космос. Поднялась над реальностью, прорезала время синей молнией, которую так не терпелось выплюнуть змею. И не находила, никак не находила удовлетворения – финала? И неслись ей навстречу Времена (по нитям-паутинкам), мелькали миры и люди, и цвел освещенный желтыми лучами мир чудотворов, и чах мир Надзирающих и колдунов.

Все выше, все дальше, все тоньше нити, все быстрей полет (мысли?). И в единый гул слились голоса, в цветную полосу вытянулись миры – пока змеиное тело не услышало нарастающего содрогания чужого мира, глухого рокота, предвестника грубого вкуса смерти. Ненависть замерла (в восторге?), принюхалась, прислушалась: мозаичные полотна Времен отмирающими слоями кожи лежали друг на друге, и она сдергивала их один с другого. Конец чужого мира! Расплавленный камень и вывернутая плоть земли, раскаленные ветры и пепел. Вкус смерти на змеиных языках. Гаснет свет желтых лучей. Хохочет круглоухий зверь росомаха, живущий в двух мирах, рвет когтями вязкую перепонку. Восьмиглавое чудовище жалит молниями чудотворов и разбрасывает по земле их тела (вкус смерти) – чтобы ни один из них не посмел дотянуться до круглоухого зверя. Безобразная старуха прижимает к груди волосатого звереныша (младенца?), вырезанного из чрева росомахи, – и голова ее в петле, и в глазах ее ужас и счастье. Вкус старости и смерти – вкус крохотной беззащитной жизни.

Ненависть нашла то, что искала. Ненависть ли? Или некая субстанция, которая существует независимо от человеческого тела, вне его пределов? Неужели вся она стала ненавистью?

Змей плавно опустился на лед, тронул языками ветер – вкус смерти не принес наслаждения, заглушил вкус хвои и дыма, вкус тяжелого весеннего снега, заката, накрытого ночной тучей. И память о вкусе крохотной беззащитной жизни. Тело теперь слышало только холод. «А от холода змаи слабеют». Нетрудно убить змея зимой. «Собственно, убийство змея – это и есть перевод силы обратно в состояние неустойчивого равновесия».

Безумный старик повернулся на другой бок и накрыл голову подушкой.

Ненависть скорчила презрительную мину и выпустила из рук нити-паутинки. Ей больше не нужен был змей – по крайней мере, не теперь. И будь у него семь голов, он бы уже летел прочь, свободный и могучий, не связанный ничем и никем, неподвластный ни ненависти, ни любви, – безмозглый, замкнувший свои инстинкты на себе самом и повинующийся лишь желаниям своего тела.

Но он не мог взлететь: восьмая голова порождала хаос в движении его членов. Он не мог дышать: легкие сворачивались и разворачивались по велению восьми голов, и воедино эти сигналы не складывались. Его сердце не могло биться и разливать по телу кровь – холодную, колючую кровь, похожую на шугу перед ледоставом.

Человек способен преодолеть страх перед смертью, на то ему даны ум и воля. Змей – нет. И в запредельном ужасе билось о лед огромное беспомощное тело, ломая крылья, сплетая шеи в тугие узлы, и бесконечно тянулась его агония: жажда жизни – самый главный инстинкт всего живого – металась в восьми головах, искала выход, надеялась вдохнуть. Даже тогда, когда тусклый змеиный ум уже затянулся пленкой небытия, когда ослабели тугие мышцы, ужас еще бежал по гибким членам волнами предсмертной дрожи (запертый в бессильном теле, немой и лютый), и желание жить (надежда жить!) не угасла, и змей тянулся к ней всем существом, до последней секунды.

Ненависть (или некая субстанция, существующая вне пределов человеческого тела?) убила змея, отпустив его на свободу. Вернула сгусток силы в межмирье. Чтобы в тот миг, когда ей снова потребуется змей, столкнуть этот сгусток обратно – толчком одной мысли.

18 мая 427 года от н.э.с.

Получив от Змая какие-то таинственные бумаги, Инда прервал разговор в столовой и удалился в библиотеку, а Сура объявил чудотворам, что мальчику нужен отдых.

Йока уже вовсе не хотел спать, он забыл об усталости. Слишком много всего было сказано, чтобы сразу уложить это в голове. Сура отвел его в ванную, где давно согрелась вода со взбитой белой пеной, – Йока лежал в ней и думал о том, что же вокруг него происходит.

И только когда после ванны его закутали в банный халат, мягкий и просторный, Йока вдруг почувствовал, как он разбит, как у него ноет все тело и как сильно хочется спать. Сура перевязал ему проколотую ступню какой-то вонючей мазью, помогающей от нарывов, и отвел в постель – чистую, с натянутой белоснежной простыней, с хрустящим от крахмала пододеяльником. Сразу вспомнился Стриженый Песочник и рудник – Йока почувствовал себя вором, укравшим эту белую постель, и эту ванну, и зелень за окном, и солнце, пробивающееся сквозь щель между задернутыми шторами. И красное веснушчатое лицо Песочника всплыло перед глазами, его голос ясно раздался в ушах: «Я знаю, кто ты, Йелен!» А кто он после этого? Надо было послушать, что хотят предложить чудотворы. Может быть, они согласны освободить Стриженого Песочника?

Ему не хватило сил сейчас же пойти и спросить у них об этом. Он решил, что сделает это немного позже. Когда домой вернется отец.

– Никто не войдет к тебе, Йока, – сказал Сура, подтыкая ему одеяло, – отдыхай спокойно. Я буду возле твоей двери.

– Спасибо, – пробормотал Йока. Он был уверен, что не уснет, но провалился в сон тут же, едва за старым дворецким закрылась дверь.