Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Найфи Стивен. Страница 103
То ли и впрямь из благодарности, то ли по расчету Син решила назвать новорожденного сына непривычным для ее семьи именем Виллем – вторым именем Винсента. События этого дня «сделали меня таким счастливым, что я расплакался», – писал Винсент брату.
В Гаагу Винсент вернулся в экстатическом возбуждении. Образ семьи, окончательно оформившийся теперь в его сознании, затмил все остальное: «Мой собственный дом». С этим не могло сравниться ни одно из его прошлых страстных увлечений. Пока Син и ребенок восстанавливали силы в Лейдене, Винсент занялся устройством дома для новой семьи. Ни слова не написав Тео, он снял соседнюю квартиру, о которой давно мечтал. Обустраивая новое жилище (ровно так же он поступит через шесть лет, обставляя Желтый дом в Арле), он накупил кучу мебели, в том числе глубокое плетеное кресло для выздоравливающих, большую кровать для родителей и металлическую колыбель для малыша.
Винсент приобрел постельное белье, кухонную утварь, цветы для подоконника, непреклонно возражая на беспокойство Тео относительно непомерных расходов: «Сколько бы ни стоило». Для их с Син спальни на чердаке был приобретен и собственноручно набит новый матрас. Большая мастерская с окнами на север была отделана «как комфортабельная баржа» («Я люблю свою мастерскую, как моряк любит свой корабль»), а ее стены украшены рисунками Винсента и любимыми гравюрами из его коллекции: «Христос» Шеффера, «Найденыш» Холла и «Сеятель» Милле. Над колыбелью Винсент повесил «Чтение Библии» Рембрандта.
«Слава богу, – объявил он, – гнездышко готово».
Один в новом доме, в тревожном ожидании Син, Винсент наконец дал волю воображению, которое прежде сдерживал. В одну из грозовых ночей начала июля при взгляде на пустую квартиру он сам изумился картине домашнего уюта. Пустая колыбель особенно бередила его чувства. «Я не могу смотреть на нее без волнения», – делился он с Тео в письме той же ночью. Винсент представлял, как «сидит вдвоем с любимой женщиной, а подле в колыбели лежит ребенок», и эта картина вызвала в памяти целую галерею любимых образов материнства и «вечной поэзии рождественской ночи». Во всех этих образах он видел надежду – «свет во тьме, яркую звезду в темной ночи».
Письмо заканчивается вопросом: «Как ты считаешь, неужели Па останется равнодушным и даже у колыбели не сможет удержаться от обвинений?»
Всю весну и лето своими пламенными письмами Винсент пытался заставить Тео разделить с ним блаженство семейного счастья.
Тео выказал свое недовольство еще раньше, когда, вопреки настойчивым просьбам брата, отказался как-либо комментировать главный козырь Винсента – рисунок «Скорбь». Полученное Винсентом в середине мая письмо с вложенными пятьюдесятью франками (достаточно, чтобы Винсенту продлили аренду квартиры еще на несколько недель) свидетельствовало, по крайней мере, что брат его не оставил. Однако в письме Тео ясно и недвусмысленно называл семейную иллюзию Винсента несостоятельной. Син он обвинял в хитрости и лицемерии, а брата – в излишней доверчивости: по словам Тео, она «облапошила» Винсента, а он «дал себя обмануть», и единственное, что оставалось теперь Винсенту, – «покинуть ее». Не обращая внимания на жалостливые послания Винсента, в которых он изо всех сил старался заставить брата почувствовать себя предателем, Тео предлагал простое решение: «Откупись от нее». Если Винсент хочет уберечь Син от необходимости вновь выйти на улицу, можно дать ей денег или упомянуть ее в завещании, но ни в коем случае нельзя на ней жениться. Тео советовал брату «не упорствовать» в этом вопросе: «Не надо бездумно пытаться настоять на своем».
Колыбель. Рисунок в письме. Черный мел, бумага. Июль 1882
Но Винсент не мог отказаться от своей мечты. В тот же день он ответил брату с вызовом: «Я решительно намерен жениться на ней как можно скорее». В яростном стремлении изменить мнение брата Винсент писал по одному, а то и по два длинных письма в день, представлявших собой изменчивую смесь искренности, лжи, признаний, манипуляций, страстных и полемических заявлений.
За излияниями нежности и привязанности («При мысли о ней я ощущаю великий покой, бодрость и воодушевление») следовали мнимо хладнокровные выкладки, продиктованные экономностью и прагматизмом («Ты не можешь себе представить, как она мне помогает»). Он то высокопарно апеллировал к нравственным императивам («Первое и самое важное для меня: я никогда не обману женщину и не брошу ее»), презрительно игнорируя «l’opinion publique», [37] то называл брак «единственным действенным средством прекратить сплетни» и «предотвратить упреки в том, что мы живем в незаконной связи». Убежденный в том, что жениться на Син назначено ему свыше («На то есть Божья воля, чтобы человек жил не один, но с женой и ребенком»), одновременно он защищает брак как очевидный способ решить проблему безопасного и надежного сексуального удовлетворения.
Винсент отчаянно отстаивал захватившую его воображение семейную идиллию. Не жалея красок, он живописал милые сердцу картины поруганной женственности и спасения в любви. «Если ей придется вернуться к занятию проституцией – ей конец», – доказывал Винсент. Женившись на ней, он мог «спасти жизнь Син» и удержать от того, чтобы она «снова не заболела и не впала в ту отвратительную нищету, в которой прозябала, когда я нашел ее». Винсент ссылался на результаты медицинских осмотров, подробно рассказывая, насколько хрупким остается здоровье Син, и мрачно предупреждая, что отказ Тео в помощи может привести к «выпадению матки, которое, скорее всего, может оказаться неизлечимым». Однажды он даже заявил, будто заключение брака значилось в числе рекомендаций ее доктора: «Первейшее средство, главное лекарство для нее будет обрести свой собственный дом; вот на чем он все время настаивает». Отказать ей в этом, по мнению Винсента, было бы равнозначно убийству.
Он то рассказывал Тео, сколь трогательна Син с младенцем на руках («Син становится такой же тихой, нежной, трогательной, как гравюра»), то надменно ссылался на исключительные права, которыми он наделен как художник («Мое ремесло позволяет мне взять на себя обязательства, связанные с этим браком»). Винсент представлял, как они с Син будут жить вместе «настоящей богемной жизнью» и как благодаря ей он станет «хорошим художником». Раскрывая новые подробности оказанного ему в доме Стриккера в Амстердаме холодного приема («Я почувствовал, что моя любовь – такая верная, честная и сильная – в полном смысле слова убита»), Винсент примерял на себя роль христианского мученика во имя любви («Но и после смерти воскресают из мертвых. Resurgam» [38]).
Винсент призвал на помощь нового авторитетного союзника – Эмиля Золя. С романами великого француза его, скорее всего, познакомил Брейтнер в период их недолгой дружбы. Сперва Винсента впечатлили масштабные описания Парижа, словно бы увиденного из окон верхних этажей, но вскоре он с головой погрузился в альтернативную реальность многотомной саги о Ругон-Маккарах: мир несбывшихся надежд, утраченного благополучия и несбыточной любви, мир, где типология вновь и вновь определяла людские судьбы. «Этот Эмиль Золя – выдающийся художник, – писал он Тео в июле, поглощая один роман за другим. – Читай его как можно больше».
Особенно часто Винсент цитировал роман «Чрево Парижа» – гимн триумфу человечности, присущей людям искусства, над буржуазной ортодоксальностью. Винсент отождествлял себя не с Клодом Лантье – художником с трагической судьбой, а с мадам Франсуа – сердобольной женщиной, которая спасает потерявшего всякую надежду героя романа Флорана. Образ спасительницы, презревшей все преграды, напомнил Винсенту его собственные отношения с Син и с братом – он сам одновременно был и спасителем, и спасенным. «Что ты думаешь о г-же Франсуа, которая посадила на свою повозку бедного Флорана, когда он лежал без сознания посреди дороги? – значительно спрашивает Винсент. – Я считаю г-жу Франсуа поистине человечной. В отношении Син я делал и сделаю все то, что сделала бы г-жа Франсуа для Флорана».