Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Найфи Стивен. Страница 56

Лишь раз в неделю Винсент позволял себе перерыв. Но и это время не было посвящено отдыху. Как и в Дордрехте, по воскресеньям он ходил по церквям и слушал проповеди (иногда до шести или семи за день). Он выходил из дома дяди-адмирала в шесть утра, чтобы успеть на раннюю службу в расположенной поблизости Остеркерк, где за дядей Яном было записано место. Оттуда он шел полтора километра вдоль берега реки до Аудезейдс – церкви XV в., затерявшейся в лабиринте улиц старейшей части города. Аудезейдс – с напоминающими конструкции корабля переплетениями балок и стропилами, украшенными резьбой в виде гримасничающих физиономий язычников, – казалась старомодной жителям города, и многие предпочли ей новые церкви в более фешенебельных районах. Часто единственной компанией Винсента на старинных скамьях оказывались отставные моряки, курсанты морских училищ и дети из расположенного поблизости сиротского дома. Но здесь часто читал проповеди живший неподалеку дядя Стриккер – Винсент восхищался их теплотой и искренностью; иногда он проделывал долгий путь, чтобы послушать дядю и в других церквях.

Из Аудезейдс он шел еще около полутора километров на запад, направляясь в Вестеркерк – одну из самых крупных реформатских церквей в Нидерландах; по часам на ее колокольне сверял время весь Амстердам. Там Винсент мог услышать еще одного проповедника, которым восхищался, – Йеремиаса Постумуса Мейеса. Дорус организовал Винсенту приглашение на чай от Мейеса-старшего, который также был проповедником. Глядя, как, окончив проповедь, Мейес-младший спускался с кафедры, любуясь его высокой, благородной фигурой, Винсент представлял собственное будущее: проповедник и сын проповедника.

Из Вестеркерк он иногда отправлялся на север, где менее чем в километре пути по застроенному особняками Принсенграхту находилась Норденкерк: там время от времени читали проповеди и Стриккер, и Мейес.

Эти четыре церкви – Остеркерк, Вестеркерк, Норденкерк и Аудезейдс – были сторонами света на карте мира Винсента, остановками на пути его еженедельного паломничества. Выйдя из дому воскресным утром, за день Винсент мог пройти двенадцать или тринадцать километров, не обращая внимания на жару, ветер, темноту и беспощадные ливни. И даже сам Винсент, обычно не склонный к самоиронии, казалось, подшучивал в письмах Тео над своими путешествиями: «Несть числа каменным порогам и плитам церковных полов, которые прошли перед моими глазами и под моими ногами».

Единственным человеком, воспринимавшим энтузиазм Винсента всерьез, был его наставник Мауритс Беньямин Мендес да Коста. Винсент называл его просто «Мендес». Португальский еврей по происхождению, Мендес с несколькими родственниками на иждивении жил на окраине старого еврейского квартала в Восточном Амстердаме, менее чем в километре от доков. Ему было двадцать восемь, однако этот худощавый юноша с томными сефардскими чертами и тенью едва пробивающихся усиков выглядел гораздо моложе своих лет. В начале мая Мендес принял Винсента в своей комнате, выходившей окнами на площадь Йонаса Даниэля Мейера. Будущему наставнику, по его собственным воспоминаниям, предстоящее знакомство внушало некоторые опасения: Стриккер предупредил его относительно необычного поведения Винсента. Мейер нашел, что новый ученик ведет себя с ним чрезвычайно сдержанно, – учитывая небольшую разницу в возрасте, это показалось ему удивительным. «Его внешность вовсе не была неприятной», – спустя тридцать лет будет вспоминать Мендес. В отличие от всех, кто подчеркивал деревенскую неотесанность облика Винсента – его рыжие волосы, веснушки, простоватое лицо и беспокойные руки, – Мендес увидел в нем «очаровательную странность».

За расположение Винсент отблагодарил своего учителя безмерным восхищением. «Нельзя беспечно рассуждать о гении, даже если ты уверен, что в мире его куда больше, чем принято считать, но Мендес определенно весьма выдающийся человек», – писал он брату. На их утренние занятия Винсент приносил учителю подарки – книги, репродукции, цветы – в знак благодарности за доброе отношение. Он с трепетным вниманием относился к слепому брату и слабоумной тетке учителя. Очевидно стремясь продемонстрировать свое неприятие существующего среди амстердамского духовенства представления о необходимости обращения евреев, Винсент написал на форзаце книги, подаренной Мендесу: «Ибо нет ни эллина, ни иудея; ни раба, ни господина; ни мужского пола, ни женского». В письмах родителям Винсент с радостью сообщал о первых похвалах учителя. В июле Анна с облегчением написала Тео: «Мендес сказал [Винсенту], что почти не сомневается в его успехе».

Желая оправдать доверие учителя, Винсент удвоил свои, и так нечеловеческие, усилия. В воспоминаниях Мендес напишет, как из окон кабинета наблюдал за Винсентом, подходившим к его дому с непреклонной решимостью в каждом шаге: «Я словно все еще вижу его… без пальто… пересекающего широкую площадь… с книгами, крепко прижатыми к боку правым локтем… лицом навстречу ветру».

Но тревожные сигналы стали появляться уже в самом начале. «Знания даются мне не так просто и быстро, как хотелось бы», – признавался Винсент. Он пытался уверить себя, что все дело в привычке, что повторение – мать учения. Винсент искал себе оправдания. «После минувших бурных лет нелегко с головой окунуться в размеренные регулярные занятия», – объяснял он Тео. Уже через несколько недель вместо оптимизма в его письмах зазвучала покорность обстоятельствам. Цель, еще недавно ясно видимую впереди, окутало туманом сомнений. Винсент молился об озарении, которое, словно удар молнии, враз вернуло бы ему уверенность. «После долгих лет разочарования и боли, – фантазировал он, – настает день, когда наши самые смелые желания и мечты исполнятся в один миг». Но миг просветления не наступал, и Винсент все меньше верил в успех. «Можно сказать, – признавался он, – это выше человеческих сил». Винсент сравнивал себя с пророком Илией, ожидающим в пещере тихого голоса Божия. «Чего не может человек, – убеждал он Тео и себя самого, – то может Он».

Но и спустя месяцы он не дождался ни озарения, ни гласа Божьего. Винсенту, с его рассеянностью и склонностью впадать в уныние, становилось все трудней сохранять концентрацию. Путь к дому Мендеса, ожидавшего его на урок, все чаще превращался в бесцельное блуждание по живописным улочкам еврейского квартала. Прогулки становились все длиннее и уводили его все дальше и дальше. Он ходил в Зебург к морю, бродил по еврейским кладбищам на краю города или забредал еще дальше – к фермам и лугам. Его манили книжные лавки, искушая приобрести книги, которых не было ни в одном из его списков обязательной литературы. «Я постоянно изобретал поводы зайти туда лишний раз, – признавался он, – потому что книжные магазины всегда были для меня напоминанием о том, что в мире есть и хорошие вещи».

Длинные письма, которые Винсент теперь писал Тео и родителям (иногда по два в день), свидетельствовали о нелегкой борьбе с собой: «Если бы у меня были деньги, я быстро спустил бы их на книги и всякие другие вещи… которые отвлекали бы меня от занятий, столь мне сейчас необходимых».

К середине лета, когда на город обрушилась невыносимая жара, а вода каналов источала зловоние, весь энтузиазм Винсента испарился, и он разразился потоком ворчливых жалоб. Что может быть более удручающим, чем «уроки греческого языка в самом центре Амстердама, в сердце еврейского квартала, жарким и душным летним вечером, когда тебя не покидает мысль, что впереди – множество трудных экзаменов, которые будут принимать многомудрые и требовательные профессора»? – горько вопрошал Винсент. Он жаловался, что все его усилия приносят лишь слабое удовлетворение ему самому, а чаще кажутся совершенно бесплодными. Он начал винить других в своих несчастьях и в порыве откровенности признался, что к учебе у него душа не лежит, и впервые допустил мысль о возможности неудачи. «Когда я представляю себе, сколько глаз следят за мной неотступно… – писал он, – сколько их, тех, кто точно будет знать причину, если я потерплю неудачу, сколько лиц, на которых я прочту: „Мы помогали тебе, мы зажгли для тебя путеводный огонь, мы сделали для тебя все, что могли… Какова награда за все наши труды?“».