Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Найфи Стивен. Страница 74
Но для начала Дорусу было необходимо получить у медицинского эксперта «заключение о невменяемости», которое выдавалось на основании осмотра пациента. Через некоторое время после того, как в марте Винсент прибыл домой, Дорус устроил сыну встречу с профессором Йоханнесом Николасом Рамаером, известным гаагским психиатром и инспектором лечебниц для душевнобольных. Поначалу Винсент согласился посетить Рамаера, чтобы «попросить его выписать лекарство». Но в последний момент, возможно прослышав о намерениях отца, он отказался ехать к доктору. «Я сопротивлялся как только мог», – позднее вспоминал Винсент.
Единственным способом обойтись без заключения – о чем Винсент вполне мог знать – было единогласное решение conseil de famille, «семейного совета». Дорусу претила идея действовать таким образом. И все же он был настроен решительно.
«Отец собрал вместе всю семью, чтобы запереть меня в клетку как сумасшедшего», – спустя годы расскажет Винсент Гогену. Для того чтобы оформить опеку над сыном, которому только что исполнилось двадцать семь, Дорус должен был добиться признания его физически нетрудоспособным, то есть неспособным самому о себе позаботиться. Отец называл Винсента безумцем, опасным человеком и желание сына жить жизнью бедняка, следуя заветам Фомы Кемпийского, считал лишним доказательством его умопомешательства.
Той весной в приступе ярости Винсент вновь уехал из Эттена. Он сказал родителям, «что больше не желает их знать», и демонстративно вернулся туда, где пережил столько злоключений, – в Боринаж. Возможно, он бежал от угрозы заточения или просто назло требованию отца оставаться дома, поскольку был убежден, что Дорус хочет убрать его с глаз долой и уберечь семью от последнего позора. После прибытия в Кем Винсент отправил родителям экземпляр «Последнего дня приговоренного к смерти», нанеся тем самым точно рассчитанный удар. «Гюго на стороне преступников, – ужасалась его мать. – Что стало бы с миром, если бы все дурное считалось хорошим? Ради Бога, это недопустимо!»
Но вскоре ярость Винсента сменилась отчаянием. Все его затеи провалились. Прихожане отвергли его; их Бог от него отвернулся. Родные отреклись от него задолго до того, как он сам от них отрекся. Попытка услать его в Гел лишила Винсента последней надежды на примирение – надежды, которая предыдущие три года поддерживала его в пору испытаний и одиночества. Лишившийся дома, денег, друзей, утративший веру, Винсент после долгого падения достиг дна. Чувство вины и отвращения к себе переполняли его. «Сам того не желая, для семьи я стал… невыносимым и подозрительным типом… недостойным доверия… Человек праздный, как птица». Он жаловался, что «страшное уныние пожирает его психическую энергию» и внутри «поднимается волна отвращения, которая готова захлестнуть тебя». «Как я могу быть кому-то полезен? – с горечью спрашивал он. – Самым лучшим и самым разумным решением для меня всегда было просто исчезнуть… перестать существовать».
Из глубин этой самой черной из стран, проведя в молчании без малого год, Винсент вновь взывал к своему «дорогому Тео». «Я молчал так долго, – писал он в июле. – А теперь я оказался в безвыходном положении, я в беде, что еще мне остается?» Это было самое длинное из писем, которые когда-либо написал Винсент. В нем – возмущение и протест, жалость к себе, признания и мольба о помощи.
Он стойко защищал причудливые эксцессы своего поведения в прошлом, заявляя: «Я человек страстей». Если он казался ни на что не годным бездельником, то потому только, что «руки были связаны». Если он казался злым, то потому лишь, что «обезумел от боли», – как плененная птица, что «бьется головой о прутья своей клетки». И все же в этом потоке многословной оборонительной казуистики слышен подлинный крик души. «Бывает, что человек не знает, на что способен, – писал Винсент, по обыкновению используя для самых болезненных признаний третье лицо, – но инстинктивно чувствует, что все же мог бы в чем-то преуспеть! Я чувствую, что мое существование не бессмысленно!.. Для чего тогда я могу быть полезен, как я могу послужить? Есть внутри меня что-то, но что это?»
Тео внял мольбе брата. А из следующего письма Винсента он узнал, что тот уже нашел ответ на свой вопрос. «Я занят – рисую, – через месяц сообщил Винсент в краткой записке, – и сейчас мне не терпится вернуться к этому занятию».
Глава 13
Страна картин
И Тео, и родители Винсента всегда поощряли его увлечение рисованием: эта изящная буржуазная забава из разряда социально одобряемых привычек оказалась едва ли не последним связующим звеном с их миром, с которым у него оставалось все меньше общего. Примечательно, что, отправляясь в Боринаж, Винсент был уже готов расстаться и с этим последним пережитком прошлого. «Мне хотелось бы делать беглые зарисовки кое-чего из того, что встречается на пути, – писал он накануне отъезда из Брюсселя, – но, поскольку это будет отвлекать меня от моей настоящей работы, лучше и не начинать». Впрочем, одно исключение из этого правила Винсент все же сделал вскоре после приезда в Пти-Вам, изготовив по просьбе отца четыре карты Святой земли. Но и только – в кризисные периоды зимы и весны 1878–1879 гг. он хранил верность своей клятве художественного воздержания. И лишь после того, как в мае его боринажский мир начал рушиться, он пообещал родителям сделать все возможное, чтобы снова взяться за рисование.
Тео вслед за родителями всячески поощрял намерение брата. «Я хочу показать тебе несколько рисунков, – писал Винсент накануне приезда Тео в августе 1879 г., очевидно в ответ на его просьбу. – Иногда я рисую до глубокой ночи». Он делал зарисовки шахтерской одежды и инструментов, рисовал крошечные панорамы угольных шахт – своего нового дома. Возможно по просьбе Тео, Терстех прислал Винсенту набор акварели, чтобы он мог расцветить свои карты полупрозрачной отмывкой. Эти работы Винсент называл «сувенирами»; в них он старался запечатлеть характер окружавшей его действительности. Отправляясь навестить преподобного Питерсзена, Винсент захватил несколько рисунков: в свободное время проповедник тоже любил рисовать акварелью.
Но ни Винсент, ни Тео не воспринимали эти любительские наброски всерьез. «Не стоит выходить из поезда только ради того, чтобы на них взглянуть», – на всякий случай предупреждал Винсент брата накануне его приезда. По-видимому, увидев рисунки, Тео согласился с автором: рассуждая о будущем старшего брата и перебирая возможные профессии – счетовода, плотника, – он, судя по всему, ни словом не обмолвился о том, что Винсент мог бы зарабатывать на жизнь рисованием. Затем последовали месяцы мрачного уныния, и Винсент отложил в сторону альбом для рисования и акварельные краски с той же легкостью, с которой отверг прочие презренные излишества буржуазной жизни, вроде еды, удобной постели и опрятной одежды.
Когда в июле после долгого молчания Винсент наконец объявился, отправив брату бесконечно длинное письмо с мольбой о помощи, Тео призвал его вновь занять руки, а заодно и голову рисованием – любое «ремесло», по его мнению, могло бы отвлечь брата от бесконечной рефлексии на тему жизненных неурядиц и помочь наладить связь с внешним миром. Тео даже предположил, что Винсент мог бы зарабатывать, продавая свои карты, наброски и акварели.
Поначалу Винсент отверг эту идею. «Она казалась мне очень непрактичной, и я не желал об этом слышать», – будет вспоминать он впоследствии. Но сейчас предложение звучало куда более заманчиво, чем если бы Тео высказал его в беседе, состоявшейся прошлым летом. С тех пор Винсенту удалось получить деньги за несколько своих рисунков. За каждую из четырех карт Святой земли, нарисованных по заказу отца, Дорус заплатил сыну по десять франков; по меньшей мере один «шахтерский» набросок купил Питерсзен. (Винсенту было невдомек, что деньги на покупку рисунков Питерсзену прислал Дорус – с просьбой помочь «поправить здоровье Винсента, оставив в тайне источник денег».) Даже такой малости было достаточно, чтобы Винсент вновь почувствовал вкус к финансовой независимости. В июльском письме он признавал, что «зря тратил время, когда дело касалось зарабатывания на жизнь».