1984. Скотный двор. Да здравствует фикус! - Оруэлл Джордж. Страница 18

– Со времен вашей молодости многое, должно быть, изменилось, – осторожно начал Уинстон.

Взгляд бледно-голубых глаз прошелся от мишени для дартс к стойке, от нее к двери туалета, словно старик ожидал увидеть перемены прямо в пабе.

– Пиво было лучше, – наконец проговорил он. – И дешевле! Я когда молодым был, мягкое пиво… – мы его крепышом звали – было по четыре пенса за пинту. Это до войны, конечно.

– До какой войны? – спросил Уинстон.

– До всех войн, – уклончиво ответил старик. Он поднял бокал и снова распрямил плечи. – Ну, твое здоровье!

Заостренный кадык на тощем горле на удивление шустро заходил вверх-вниз, и пиво исчезло. Уинстон сбегал к стойке и вернулся еще с двумя бокалами. Похоже, старик забыл о своем предубеждении против целого литра.

– Вы намного меня старше, – заговорил Уинстон. – Наверное, стали взрослым задолго до моего рождения и помните, каково жилось в старину, до Революции. Мои сверстники знают о тех временах только из книг, но правду ли там пишут? Хотел бы узнать ваше мнение. В учебниках по истории говорится, что жизнь до Революции была совершенно другой. Страшная, невообразимая бедность, несправедливость, угнетение. В Лондоне огромные массы людей голодали с рождения до смерти, половина из них ходила босиком. Работали по двенадцать часов в день, в девять лет бросали школу, спали по десять человек в комнате. А вместе с тем очень немногие, всего несколько тысяч – их капиталистами звали, – жили богато и владели всем чем можно. Занимали роскошные дома с тридцатью слугами, разъезжали на автомобилях и в запряженных четверкой лошадей каретах, пили шампанское, носили цилиндры…

Старик внезапно оживился.

– Цилиндры! – воскликнул он. – Забавно, что ты про них вспомнил. Я вчерась тоже… невесть почему. Подумалось, уж сколько лет их не видать! Пропали прям. Я последний раз такой надевал на похоронах невестки. Когда точно, не скажу, лет пятьдесят тому. Не свой, ты ж понимаешь, напрокат брал для церемонии.

– Дело вовсе не в цилиндрах, – терпеливо сказал Уинстон. – Эти капиталисты вместе со своими адвокатами, духовенством и прочими, кто при них кормился, владели всем миром. Все существовало только ради их блага. Вы, обычные люди, рабочие, были их рабами. Они могли делать с вами все что угодно. Могли отправить в Канаду, как скот, могли спать с вашими дочерьми, могли приказать выпороть вас плетками-девятихвостками. Перед ними приходилось снимать шапку. Каждый капиталист разгуливал с оравой лакеев, которые…

Старик снова встрепенулся.

– Лакеи! – воскликнул он. – Давненько не слыхал! Лакеи! Помню-помню! Черт знает сколько лет назад… В общем, по воскресеньям я хаживал в Гайд-парк речи послушать. Армия спасения, римские католики, евреи, индусы – кого туда только не заносило. И вот один парень… имени не скажу, но как говорил – заслушаешься! Спуску им не давал. Лакеи, кричал он, лакеи буржуазии! Холуи правящего класса! Паразиты! Как только не костерил. И гиены! Точно, гиенами тоже называл. Само собой, это про партию лейбористов, ты ж понимаешь.

Уинстона не покидало ощущение, что говорят они о разном.

– Меня интересует другое, – сказал он. – Свободнее ли вам живется, чем тогда? С вами лучше обращаются? В прежние времена богачи, правящая верхушка…

– Палата лордов, – задумчиво пробурчал старик.

– Ну да, она самая, если угодно. Я вот о чем: с вами обращались свысока просто потому, что они богатые, а вы бедный? К примеру, правда ли, что капиталистов надо было называть сэрами и снимать перед ними кепку?

Старик крепко задумался и отпил четверть бокала.

– Да, – ответил он. – Им нравилось, когда ты честь отдавал. Знак уважения как бы. Сам-то я был против, но тоже так делал. Приходилось, ты ж понимаешь.

– А считалось ли в порядке вещей… я сам прочел в учебнике истории… часто ли богачи и их слуги сталкивали вас с тротуара в канаву?

– Разок было дело, – кивнул старик. – Помню, как вчера! В вечер Лодочной гонки… любили они покуражиться после гонки… столкнулся я с одним таким на Шафтсбери-авеню. Настоящий джентльмен: сорочка парадная, цилиндр, черное пальто. Идет, вишь, зигзагами, ну, я в него ненароком и врезаюсь. Орет мне: не видишь, куда прешь? А я ему: думаешь, весь клятый тротуар купил? Он мне: не дерзи, не то башку откручу. А я ему: ты пьяный, щас полиции тебя сдам! Хотите верьте, хотите нет, хватает он меня за грудки и толкает чуть ли не под автобус. Ну а я-то тогда молодой был, уж и навешал бы ему, если б…

Уинстон беспомощно сник. Память старика – просто груда хлама. Хоть целый день расспрашивай, толку никакого. История Партии может быть правдой отчасти, а может и целиком. Он сделал последнюю попытку:

– Видимо, я неясно выразился. Вот что я хочу сказать: вы живете очень давно, половина жизни прошла до Революции. К примеру, в тысяча девятьсот двадцать пятом вы уже были взрослым. Вам как помнится, в двадцать пятом жилось лучше или хуже? Если выбирать, вы когда хотели бы жить, тогда или сейчас?

Старик, задумчиво глядя на мишень, медленно осушил бокал. Заговорил он философски снисходительно, словно смягчился от пива:

– Знаю, чего ты ждешь. Мол, скажу, что обратно хочу молодым стать. Многие так и скажут. В молодости и здоровья хватает, и сил. Как до моих-то лет добираешься, уж никакого здоровья нет. Ноги еле ходят, мочевой пузырь замучил. За ночь по шесть-семь раз встаю. Обратно же, старику свои радости! Никаких тех забот. Никаких баб не надо, а это великое дело. Я с бабой уж лет тридцать не путался, поверишь? Того больше – и желания не было.

Уинстон откинулся к подоконнику. Продолжать не имело смысла. Он собрался взять еще пива, и вдруг старик поднялся и поспешно зашаркал к пропахшей мочой части паба. Лишние пол-литра дали о себе знать. Уинстон посидел, глядя в пустой стакан, и едва заметил, как ноги снова вынесли его на улицу. Лет через двадцать на простой вопрос: «Как жилось до Революции?» – не сможет ответить никто. По сути, на этот вопрос уже некому отвечать: немногие уцелевшие с тех времен не способны сравнить две эпохи. Помнится миллион ненужных вещей: ссора с напарником, поиски потерянного велосипедного насоса, выражение лица давно умершей сестры, клубы пыли ветреным утром семьдесят лет назад, – зато все главные факты из поля зрения выпадают. Когда откажет память, а письменные свидетельства заменят подделками, когда это произойдет, то все поверят Партии, что условия жизни улучшились, ведь будет не с чем сравнивать…

Внезапно ход мыслей Уинстона резко оборвался. Он остановился и поднял взгляд. Узкая улица с темными магазинчиками среди жилых домов, прямо над головой – облезлые металлические шары, некогда позолоченные. Знакомое место. Ну конечно! Уинстон стоял возле лавки старьевщика, где купил свой дневник.

Его охватил страх. После той опрометчивой покупки он дал себе слово никогда не возвращаться в лавку. И все же стоило впасть в раздумья, как ноги сами принесли его сюда. Дневник Уинстон завел как раз для того, чтобы избавиться от подобных самоубийственных порывов. Тем не менее заметил, что, несмотря на поздний час – было около двадцати ноль-ноль, – лавка открыта. Чем маячить перед входом, лучше зайти внутрь, рассудил Уинстон. Если спросят, скажет, что искал бритвенные лезвия.

Хозяин лавки подвесил зажженную керосиновую лампу, от которой исходил резкий, но какой-то мирный запах. Книжнику было лет шестьдесят, тело хрупкое и сутулое, нос длинный и крупный, искаженные толстыми линзами очков глаза смотрели ободряюще. Волосы почти седые, зато брови густые и черные. Очки, спокойные хлопотливые движения, потертый пиджак из черного бархата придавали ему интеллигентный вид: то ли литератор, то ли музыкант. Голос его звучал мягко, словно вылинял, и выговор не так резал ухо, как у большинства пролов.

– Я узнал вас еще на тротуаре! Вы тот джентльмен, который купил альбом для девушек. Бумага там красивая, конечно. Ее называли «верже сливочного цвета». Такой больше не делают – сколько? – лет пятьдесят, пожалуй. – Он посмотрел на Уинстона поверх очков. – Ищете что-нибудь особенное или просто поглядеть зашли?