Олива Денаро (ЛП) - Ардоне Виола. Страница 24
— В столицу нам как попасть, красавица? Верно мы едем?
Вблизи она кажется много старше. Волосы редкие, видны отросшие тёмные корни, по углам рта две заметные морщинки, как будто ей долго приходилось улыбаться через силу.
— В столицу? — переспрашиваю я. — Не знаю. Но из города нужно выехать, — и, протянув руку в сторону, противоположную дому, для пущей убедительности разворачиваюсь туда всем телом.
Женщина вцепляется мне в запястье, а её муж, выскочив из-за спины, так крепко стискивает талию, что у меня перехватывает дыхание. Не в силах кричать, я озираюсь по сторонам в поисках подмоги, но шоссе безлюдно.
— Пустите! — только и удаётся выдавить, но я сама едва слышу собственный голос. Пытаюсь вырваться из захвата, отчаянно машу руками и ногами, но напавший вскидывает моё тело над землёй, и туфли бессильно молотят по воздуху. Потом женщина распахивает дверцу, и мужчина вталкивает меня на заднее сиденье. — Пустите, меня дома ждут! Сегодня мой день рождения!
— Поздравляю, красотка! Что ж, будет тебе вечером подарочек, — без тени веселья усмехается старуха, затыкая мне рот скомканным платком. Автомобиль трогается с места, и грунтовка тотчас скрывается из виду. У грубой ткани мерзкий вкус, она липнет к гортани, я едва не задыхаюсь. За окнами проносится незнакомый пейзаж, а родной дом кажется теперь бесконечно далёким. Мои руки по-прежнему стиснуты в кулаки, между пальцами зажат стебель розы. Алые лепестки лежат теперь на дороге, мне же достались шипы. Шипы мне не по душе. Раскрытая ладонь покраснела от крови. А отстирать пятна крови непросто. Так мать говорит.
38.
Блондинка затягивается очередной сигаретой. Она курит не переставая всю дорогу, и от вонючего дыма у меня першит в горле. Не знаю, сколько прошло времени. Когда автомобиль останавливается, я чувствую запах моря, хоть и не могу его разглядеть. Старуха хватает меня за запястье, тащит к дому, стоящему чуть поодаль, и только тогда замечает окровавленную руку.
— А я ведь и пальцем тебя не тронула! Когда он придёт, скажешь, сама поранилась! — это приказ, но она, похоже, встревожена.
— Сюда веди! — командует мужчина. Старуха открывает дверь ключом и снова закрывает у меня за спиной. Внутри темно, тянет приторным, как от старых духов. Она тащит меня по коридору, заталкивает в комнату, оглядывает с ног до головы, должно быть, пытаясь понять, чем это я могла заинтересовать мужчину, потом молча пожимает плечами и, хлопнув дверью, запирает её на задвижку.
Я жду, пока глаза привыкнут к сумраку. Окна забраны ставнями, только через щель под крышей проникает тонкий лучик света. Одна стена прячется за шкафом, у другой притулилось трюмо, на третьей — портрет женщины с ниспадающими на обнажённую грудь длинными волосами, посреди комнаты — кровать.
В детстве единственным праздником, на который мы с братом получали подарки, был канун дня поминовения усопших. «Идите уже спать, — ворчала мать, опустив ставни и погасив в доме свет, — коли застанут вас покойники спящими, принесут новые башмаки и пупателли [18], а не то утащат за ноги прямо в могилу, даже духу вашего не останется».
В углу кровати, на домотканом покрывале аккуратно сложено бельё: пара полотенец, белая ночная рубашка. Будто я в комнате невесты, а это — моё приданое. Ложусь на кровать и жду.
Это покойники живым подарки несут, все покойники, сколько их есть в семье, говорила мать. Являются посреди ночи, пробираясь сквозь замочные скважины, сквозь щели, и оставляют тебе гостинцы. Я лежала под одеялом не дыша, чтобы услышать, когда придут покойники. А если Козимино приходило в голову поболтать, шикала: «Молчание и послушание! Не то тебя покойники утащат!» Он в ужасе замолкал, а я, зарывшись лицом в подушку, принималась повторять таблицу умножения, которой нас учила синьорина Розария. Начиная с семёрки, самой сложной.
Кончиком пальца касаюсь вышивки на рубашке и тотчас отдёргиваю руку. Всё в этой комнате — не для меня: и приданое это не моё, и невеста здесь — не я. Бросаюсь к двери, отчаянно дёргаю ручку, будто надеюсь выломать замок. Потом возвращаюсь к кровати, хватаю покрывало за край, сдёргиваю на пол, за ним летят простыни, подушки, полотенца, ночная рубашка… Сгребаю всё это в кучу, запихиваю под кровать.
Покойники время от времени возвращаются с гостинцами, это каждый ребёнок знает. Так чего их бояться? Я ложусь на холодный каменный пол, закутавшись в материну шаль, и задерживаю дыхание.
Молчание и послушание. Если покойники застанут тебя неспящей, утащат за ноги прямо в могилу. Но я покойников не боюсь. Я боюсь живых.
39.
В соседней комнате включают радио: значит, старуха вернулась. Вскоре слышится звук отодвигаемого засова, и она возникает в дверях, так и не переодевшись с тех пор, как меня похитила. «Не красней же, когда я на тебя смотрю, — доносятся слова песни, — уйми дрожь сердца, что томится по мне…» Старуха, вздохнув, с недовольным видом оглядывает перевёрнутую вверх дном комнату.
— Вы, молодёжь, сами неприятностей на свою голову ищете, а потом все кругом виноваты, — ворчит она, кивая на растерзанную постель. Потом склоняется надо мной, хватает за плечи, пытается поднять. Руки у неё сильные, как у мужчины, и я, чтобы вырваться из её хватки, сжимаюсь в комочек. — Вставай, вставай, красотка, — хмыкает она уже более добродушно, — неужто хочешь, чтобы он тебя в таком виде нашёл?
— Кто нашёл? — взвизгиваю я, прикрываясь руками. — Я Вас не знаю! Чего Вам от меня надо?
Она убирает руки, садится на край незастеленной кровати. на мгновение прикрывает глаза, качая головой в так льющейся мелодии.
— «И пожалуйста не бойся подарить поцелуй…» Думаешь, ты первая, кому я замуж выйти помогла? Два юных сердечка полюбили друг друга, а на свадьбу нет денег или семья против? Но вот они приходят сюда — и готово дельце! Не ради денег стараюсь, токмо ради счастия малых сих, я же в душе́-то до сих пор девчонка романтичная, — и старуха, ухмыльнувшись, начинает фальшиво подпевать радио: — «Нет, не сомневайся, не откладывай на завтра…» Тут раньше дом свиданий был, — она озирается по сторонам, словно в поисках подтверждения, пока наконец не кивает на портрет обнажённой женщины, — а теперь — дом бракосочетаний! Токмо ради любви, токмо ради любви я всё и делаю!
Она с хохотом сползает на пол. Я натягиваю на голову шаль, но она подсаживается ближе и силой заставляет меня открыть лицо.
— Что не ясно-то, красотка? Зачем ты здесь, спрашиваешь? Так ведь затем, что он тебе в любви признаться хочет! Как с королевой обращаться велел… нет, погоди-ка… как с розой, вот! Так и сказал. Счастливица ты.
Ну да, счастливица. В точности как сестра. Недаром её Фортунатой назвали.
— Кто любит, не станет тобой помыкать, запугивать не станет, силой брать, — всхлипываю я, а по щекам текут слёзы, как у ребёнка, который, проснувшись, не обнаружил в корзинке для подарков даже завалящего цуката.
Старуха снова подсаживается ко мне. Глаза у неё тёмно-синие, дыхание пахнет табаком. Наверное, когда-то она была красива. «Не красней же, когда я на тебя смотрю», — подвывает радио.
— Я тебе так скажу: слезами дела не поправишь, только все глаза выплачешь, — говорит она, протягивая мне платок. — И вот ещё что… — тут её тон вдруг становится угрожающим. — Мой тебе совет: скажи ему, мол, я к тебе добра была.
Вместо ответа я, сбросив шаль, принимаюсь барабанить кулаками по полу:
— Домой хочу! Меня мать с отцом заждались, и свадьба через неделю, жених приедет… — голос срывается от слёз, а перед глазами встают сшитое матерью белое платье, Лилианины коралловые бусы, флёрдоранж и ромашки, присланные цветочником.
— Да какая там свадьба? Какой жених? — едва слышно бормочет старуха, пока, встав на четвереньки, достаёт из-под кровати бельё и покрывала. — Выйдешь отсюда — только одному мужчине станешь принадлежать. Кто ещё тебя возьмёт, порченную?