Москва: место встречи (сборник) - Глуховский Дмитрий Алексеевич. Страница 43

Фрунзу спроектировал сталинский росчерк пера – как жилищный рай для коммунистически незаменимых, но в быту скромных и непубличных людей. Здесь жили выслужившиеся кагэбэшники, переехавшие из коммуналок великие советские деятели культуры и «закрытые» ученые – две последние категории чаще встречались в Мозжинке и Переделкине, но на Фрунзе проходили их городские зимовки, напичканные комфортом и, что самое важное, возможностью уединения – за толстыми, почти полутораметровыми кирпичными стенами (мобильный телефон в квартирах почти не берет) спалось без снов. Фрунзенские дворы, каждый – своеобразный Place des Voges, яблоневые сады и пустая набережная с вылизанным парком на той стороне реки наполняли легкие чистейшим кислородом, а душу – гордостью за страну.

Всего в пятнадцати километрах от Кремля был построен этот «Город верных». Пожитки его обитателей – от маменькиных украшений до папенькиного исподнего – снесены теперь в многочисленные комиссионки-антикварные, которые и есть дымящееся, медленное, остывающее сердце Фрунзы, его угасающая суть.

Антикварки тут жирные, обильные, что называется, с душком. С тем самым старушечьим бельецом, от которого несет былым величием. Еще недавно легендарный фрунзенский антикварщик Василий Данилыч приторговывал старыми полотенцами, семейными фотоальбомами, из которых выглядывают сошедшие в Аид обитатели Фрунзы в расцвете лет с улыбкой счастья и превосходства на сытых лицах, таблетницами с аспирином конца пятидесятых, записными книжками с телефонами, врачебными инструментами (глазной набор с ручками из слоновой кости, гинекологический набор), письмами, детскими игрушками.

Съеденная, проглоченная, переваренная эпоха здесь все еще заунывно урчит в животе. Можно-можно, глотая слюнки, покопаться в еще не просохшем от неопрятной стирки белье тех самых совминовских времен, попримерять те самые кольца на пальцы и картины на стены. Но сделают это тоже свои или почти свои. Случайных людей на Фрунзе мало, тут не проходят никакие вульгарные маршруты, но кому надо, знают – здесь и нигде больше можно купить препотешнейший подарочек к именинам: генеральское галифе, гимнастерку, портсигар с дарственной надписью, совминовскую, с колосящимся гербом, папку для бумаг или пышное, хотя и изрядно поношенное жабо. Дно Леты. Последнее мерцание.

Фрунза в представлении ее жителей простиралась и простирается от моста до моста и от проспекта до набережной. Квадрат между Комсомольским проспектом, Хамовническим валом, набережной, метромостом и мостом Крымским. За Комсомольским проспектом к Пироговке тянутся те же Фрунзенские улицы, их хвосты – но там уже другая жизнь, обычная, мелкая, понятная, снующая. Там ведь нет реки, нет гранитной набережной, нет парка за рекой, сталинских квадратов, там люди живут плоско и буднично, ходят в магазины, едят мороженое, негромко мрут. На Фрунзе же некогда именитые и одновременно анонимные жили судьбоносно, и с их смертями сменялись эпохи. Избранные здесь скрывали себя от чужих глаз, замыкаясь в квадратах, образованных прямым пересечением улиц, кажется, тоже что-то шифрующих набором цифр: 1-я Фрунзенская, 2-я Фрунзенская и 3-я… Эти улицы, в свою очередь, разрезаются поперек строго параллельными переездами, образуя сетку с причесанными клумбами, вылизанными спортплощадками, вымощенными дорожками и как по часам поющими сытыми птицами. Только изредка благолепие двора рвет отчаянный пьяный вой сановного сынка-забулдыги лет шестидесяти, оскотинившегося до чертей. Откровенничать только в темные ночи и только на тенистой скамейке у отменно смазанных качелей, чтобы не разобрать – то ли скрипят они, то ли плачет кто.

И в каждом дворе так: птицы, кроны, скамейки, воющий по ночам сынок. Все дворы одинаковы. Все дома тоже. Да и имя у этого квадрата, у этих улиц тоже одно на всех: все здесь фрунзенское – и отца, и сына, и совсем не святого духа. Четыре улицы (одна по ту сторону от проспекта, улица Тимура Фрунзе), набережная и станция метро. Пространство одной троллейбусной остановки, знаменитого по кино 32-го маршрута, циркулирующего по Комсомольскому проспекту, тоже в некоторой своей части до 1958 года именовавшемуся Фрунзенским плацем. Там, где до сих пор голооконные казармы и справные солдатики несут вахту. Фрунзиада. Из рая и ада.

Проспект назвали Комсомольским в 1958 году в ознаменование сорокалетия ВЛКСМ и в благодарность за активное участие молодежи в благоустройстве столицы: «Забота у нас простая, забота наша такая, жила бы страна родная, и нету других забот». Этот молодежный дух вспучился шишкой десятилетия спустя – Дворцом молодежи, но сам Комсомольский, как и другая его сторона, – это уже никакая, на мой вкус, не Фрунза, а лихое и пассионарное царство масскульта, пассионарное, как и любая – по Гумилеву – окраина, пускай даже и окраина Фрунзы. Дворец молодежи, некогда, по слухам, принадлежавший олигарху-комсомольцу Невзлину, «Му-му», переход, забитый сбродом и киосками с китайской мишурой – комсомольцы-добровольцы взяли свое у номенклатурщиков с рыбьими глазами, дали жизни забить радужным ключом; были тут на Комсомольском некогда и «Дары природы» с кедровыми орешками, сушеными грибами и вяленой олениной, красовался и магазин «Русский лен» со скатертями и шторами землистого цвета, которые от стирки превращались в носовой платок. Словом, весь этот проспект, одним концом упирающийся в метромост, а другим (через Остоженку) – в храм Христа Спасителя, живет и клокочет, в отличие от тяжелой, застывшей Фрунзы с ее сонными улицами и вечно пустыми окнами.

Поднималась Фрунза не на обломках самовластья, выросла не на костлявых фундаментах дворянских особняков и снесенных церквей. При ее зачатии здесь и не пахло роскошью и номенклатурной непубличностью, а пахло откровенной мерзостью дна, человеческим разложением и изнанкой даже и не штопаных подштанников.

Комсомольский был проведен сквозь не благоустроенную тогда окраину города, тянувшуюся вдоль Хамовнической набережной Москва-реки. На низинный берег сваливали мусор, во время разливов вода заливала всю округу, образуя непролазные, зловонные, долго не просыхающие болота. В бараках по кромке болот жили рабочие, на которых как следует наседали владельцы окрестных фабрик. Краеведы говорят, что на нынешнем Хамовническом жили хамы, то есть золотых дел мастера, по другой версии, хамы – это ткачи, а Хамовники выросли на месте Хамовной (ткаческой) слободы, но в советские времена тут не было ни тех, ни других, а была именно что мерзость запустения.

Когда было решено в пятидесятые годы возводить здесь «Город верных» и тянуть ветку метро к университету, достроенному в 53-м, количество бараков удесятерилось. Находились они за высоким забором, куда не заглядывала ни молодцеватая милиция, ни «скорая помощь». Там, по воспоминаниям старожилов, творилось страшное – мокрушничество, мордобой, повальный сифилис, детская анемия, кровохарканье, экзотические формы рахита. Осмеливались за этот забор наведываться только пассионарные медички с Пироговки – они сбивались для безопасности в стаи, набирали нехитрую снедь и отправлялись на полевую практику изучать невероятные разновидности патологий и уродств. Обо всем этом мне поведала Ирина Владимировна Воеводская – известный московский невропатолог, врач Рихтера, проработавшая на Пироговке лет тридцать. Она как раз и была среди этих отчаянных пятикурсниц, шаставших сюда за бесценными примерами для будущих научных работ.

Доктора, дипломированные, с осанкой и положением, из Первой градской, ежась проскальзывали мимо зловещего забора к лодочным причалам, до Крымского моста, а потом и по нему на ту сторону: идти было долго, и они вскладчину прикармливали лодочников.

Снос лачуг и исчезновение кунц-экспонатов произошло по-волшебному, в мгновение ока. Лихие солдатики с метлами или за рулем сверкающих поливальных машин зачистили будущий «Город верных» от всякой нечисти в трехдневный срок. На смену поливальным машинам заступили могутные водилы, известные по кинематографу тех лет, из грузовичков с шифоньерами, горками и трюмо. Смеющиеся молодые женщины в крупных бусах – ныне громоздкие лысые старухи с булькающими голосами – бодро руководили разгрузкой-погрузкой. За стремительным переездом наступала жаркая летняя пустота, и район выхолащивался. На Фрунзе оставались только гэкающие домработницы, проветривавшие на балконах от нафталина неподъемные шубы в пол – собольи или – у тех, кто попроще и мужья в замах, – норковые.