Сезанн. Жизнь - Данчев Алекс. Страница 56

Из этой борьбы возникает нечто более глубокое, скрытое «я», личность с ее переживаниями, множественными табу, слабостями, недоступностью. Этим можно объяснить, почему ее лицо походит на маску и одновременно кажется таким живым, хотя взгляд часто – отсутствующий. Этот характе́рный невидящий взор Пикассо позаимствовал для себя (и для Гертруды Стайн). Любимая актриса Сэмюэла Беккета, Билли Уайтлоу, спросила его однажды, как ей лучше выглядеть на сцене. Беккет ненадолго задумался и ответил: «Самоуглубленно» {500}. Вышедшая на пустую сцену Ортанс погружена в себя.

Ницше считал, что человек «строит философию, как бобер: он не знает, что это вынужденно». То же утверждение, видимо, верно и по отношению к изобразительному искусству, и в частности к портретам. Сущность живописи ухватить непросто; как строит свои сооружения бобер, так же складываются части целого и эффекты – изгиб, напряжение, наклон. Сезанн был художником по наклонности, как он любил говорить. Позирующая Ортанс изображена под наклоном, потому что строптива. Иного Сезанн и не искал: в этом смысле он не был разочарован. «Думаете, так легко написать портрет?» – ворчал он, пытаясь объяснить Анри Гаске:

Между нами, Анри, – то есть между тем, что создает вашу и мою индивидуальность, есть этот мир и солнце, они существуют, и мы оба их видим. Наши одежды, тела, игра света – сквозь все это мне нужно прорваться. И малейший неверный мазок может все испортить. Если я буду прислушиваться к своим чувствам, то смещу ваш глаз в сторону. Если я свяжу с выражением вашего лица целую систему небольших вкраплений синего и коричневого, которые здесь есть и соединяются вместе, на своем холсте я запечатлею вас таким, как есть. Мазок за мазком, мазок за мазком. Но если я буду бесстрастным, если буду рисовать и писать как в академиях, я ничего не увижу. Только рот или нос, «как по писаному», всегда одинаковый – ни души, ни загадки, ни страсти. У мольберта я всякий раз другой человек и всегда – Сезанн.

Он повернулся к сыну Гаске:

Взгляните на своего отца, Гаске, вот он сидит, верно? Курит трубку. Слушает вполуха. Думает… интересно о чем? При этом его обуревают чувства. Его глаз меняется. Бесконечно малая величина, атом света, изменил его изнутри и встретился с неменяющейся или почти неменяющейся шторой на окне. И вы видите, как этот едва заметный, неуловимый тон, потемневший под веком, сместился. Хорошо. Я это поправлю. Но теперь зеленый свет рядом с ним кажется слишком ярким. Я его смягчаю. ‹…› Прохожусь по всей поверхности почти невидимыми мазками. Глаз смотрится лучше. Но есть еще один. Видится мне, что он прищурен. И смотрит, смотрит на меня. Хотя на самом деле обращен на свою жизнь, на прошлое, на вас, не знаю, на что еще, но только не на меня, не на нас…

Анри Гаске: Я вспомнил тот козырь, который держал вчера до третьей взятки.

СЕЗАНН: Вот видите! {501}

Для Сезанна, как и для Пруста, человеческое лицо было «лицом божества в какой-нибудь восточной теогонии, соединением лиц, совмещенных в разных ракурсах, так что их нельзя увидеть все сразу» {502}. Он никогда не видел Ортанс сразу во всех ипостасях. Каждый раз это была другая женщина – и по-прежнему она. Действительно, она всегда узнаваема. За озарениями и мириадами ликов одна деталь в ее облике неизменна: верхняя губа. Душа мадам Сезанн зашифрована в верхней губе.

Автопортрет: собачий взгляд

Этот портрет (цв. ил. 3) обычно датируется примерно 1875 годом, когда Сезанну было тридцать шесть. Поза, осанка, пирамидальный силуэт, облик и космы напоминают наверняка знакомый Сезанну монументальный автопортрет Писсарро (цв. ил. 28); при этом как в чертах, так и в выражении лица есть некоторое сходство с дружеским «Портретом Поля Сезанна» (цв. ил. 25) {503}, написанным Писсарро около 1874 года.

Рильке увидел его во время Осеннего салона 1907 года и был очарован:

Мужчина смотрит на зрителя, повернувшись к нему в три четверти. Густые темные волосы откинуты за уши, ясно видна форма головы, контур ее, прослеженный с необычайной уверенностью, – жесткий и в то же время округлый; одной линией обрисован лоб; твердость контура чувствуется даже там, где он, растворяясь в форме и плоскостях, остается только самым внешним из тысячи очертаний; края глазных впадин еще раз выявляют крепкую структуру форм черепа; лицо направлено вниз и немного вперед, и каждая черта как будто привешена в отдельности. В лице невероятное напряжение, и в то же время оно выражает примитивнейшее безграничное удивление, в котором так часто застывают дети и простолюдины; только у человека на портрете нет их пристально-бессмысленного взгляда, выдающего погружение в пустоту. Наоборот, сосредоточенный взгляд немигающих глаз указывает на чисто животную внимательность бодрствующего сознания. А насколько блестяще, с какой безупречной точностью передано это состояние созерцания, подтверждается тем, что художник (и это особенно трогательно) не привносит никакой многозначительной интерпретации, не ставит себя выше своего изображения, но рисует свой портрет со смиренной объективностью и будничным интересом собаки, которая, увидев в зеркале свое отражение, думает: «А вон еще одна собака» {504}.

Это не единственное сравнение с собакой. Спустя столетие другой поэт будет размышлять о Сезанне-человеке – о своем Сезанне – и отдаст ему поэтическую дань. Шеймас Хини подхватил мысль Рильке:

Мне нравится его сердитость,
его каменное упрямство, твердость
зеленых, незрелых яблок.
Как он, подобно собаке,
смотрел в зеркало и лаял
на другую лающую собаку.
Его вечная неудовлетворенность,
его вера в работу, презренье
к пошлому ожиданию благодарности
или восхищения – вещам,
которые умаляют художника.
Мне нравится его сила,
крепчающая от сознанья,
что ты делаешь то, что умеешь.
Его набыченный лоб,
как бы блуждающий где-то
в пространствах, нетронутых кистью,
за яблоком и за горой {505}.

Он такой, как есть, хотя фон странным образом размывает его черты. Кажется, будто голова слилась с обоями, и их рисунок, подобно проходящему облаку, повторяется на куполообразной голове. Некоторые высказывания Сезанна заставляют предположить, что он был не в восторге от собственной внешности, особенно от рано возникшей лысины. Но даже если с этим связано появление шляпы на восьми его автопортретах, он все же нередко, бравируя, выпячивает на холсте именно лысину. Как и здесь: внушительный облик, внимательный и спокойный взгляд, живое лицо и удивительная динамичность черепа… «Ему было едва за тридцать, а макушка у него уже облысела, – так лаконично описывает его Эдриан Стоукс. – Учитывая, какой впечатляющий объем дарил ему каждый раз этот черепной свод, сложно не почувствовать, что как художнику ему необычайно повезло» {506}.

В этот период Сезанн создал целую подборку автопортретов. Один из них приобрел Дега, другой – Писсарро (цв. ил. 7) {507}. Третий позже купил Дункан Филлипс для Коллекции Филлипса в Вашингтоне (цв. ил. 8). Когда в 1904 году его выставили на Осеннем салоне, критики из кожи вон лезли. «М. Сезанн [sic] шлет нам свой портрет! Какой молодец! Труженик-мечтатель. Лучше бы продолжал плодить натюрморты, раз ни в чем ином не смыслит!» {508}