Сезанн. Жизнь - Данчев Алекс. Страница 66
Раскрыв свое восприятие Писсарро, через тридцать лет Сезанн вновь попытался поделиться собственным ви́дением с Эмилем Бернаром – объяснить, что, несмотря на старость, дающую о себе знать, и страх перед близкой немощью, он упорно преследует прежнюю цель: добиться «реализации той частицы природы, которая, попав нам на глаза, создает картину». В конце послания, что характерно, художник ссылается на личные обстоятельства и делает еще одно знаменитое признание, на которое позднее обратил внимание Жак Деррида – и не только он: «…мне так трудно устраиваться у себя самому, что я целиком отдаюсь в распоряжение своей семьи, которая этим пользуется и, в поисках удобств для себя, немного забывает обо мне. Ничего не поделаешь; в моем возрасте я должен был бы иметь больше опыта и пользоваться им для общего блага. Я должен Вам сказать истину о живописи, и я скажу» {592}.
Сезанн и Писсарро раскрывали друг другу ту самую истину живописи. И оба знали, что это особая привилегия. Десять лет новый Феокрит пытался завлечь Гесиода в край своих муз, к горе, которую он сделал своей {593}. Писсарро был неколебим. Видимо, для Сезанна это стало горьким разочарованием. Отношения не сошли на нет, но продолжались на расстоянии, прерываясь лишь ненадолго. Вольно или невольно, дальше Сезанн прокладывал свой путь один. Начали проступать контуры его особой судьбы.
8. Semper virens
[64]
На третьей выставке импрессионистов в 1877 году Сезанн предъявил большую подборку – четырнадцать холстов и три акварели, в том числе всклокоченную голову Виктора Шоке и странное полотно «Отдых купальщиков» – и на этом остановился {594}. Ежегодный ритуал представления и отклонения кандидатур в Салоне продолжался; но он показывать свои работы перестал. Он был персоной нон грата, как однажды сказал Уолт Уитмен, в этом мире ему были не рады. Позднее Сезанн объяснял Октаву Маусу: «Дело в том, что мои долгие поиски не дали пока положительных результатов, и, опасаясь справедливой критики, я решил работать в уединении, пока не почувствую себя способным теоретически защитить результаты своей работы» {595}. В Париже вещи Сезанна не выставлялись на публике более десятилетия, до Всемирной выставки 1889 года, на которой, подобный привидению, снова появился «Дом повешенного». Первой персональной выставки пришлось ждать до 1895 года – она прошла в галерее Воллара, когда художнику было уже пятьдесят шесть лет.
Работа «Отдых купальщиков. Эскиз к картине» (цв. ил. 47) – как значилось в каталоге выставки импрессионистов – для целого поколения оказалась наиболее выдающимся его творением {596}. От насмешек толпы и критиков картину решительно защищали Жорж Ривьер и возмущенный Шоке, выступавший с анонимными текстами как «один из друзей» художника.
Господин Сезанн в своих работах – как грек из «прекрасной эпохи»; в его холстах – безмятежность, героическое спокойствие, присущее классической живописи и керамике, а невежды, которые хохочут, глядя, к примеру, на «Купальщиков», напоминают мне варваров, ругающих Парфенон.
Господин Сезанн – художник, причем великий. Кто никогда не держал в руках кисть или карандаш, заявляют, что он не умеет рисовать, осуждают его за «несовершенства», а на самом деле – проявления совершенствования, рожденные широтой познаний. ‹…›
Один мой друг писал мне [о «Купальщиках»]: «Уж не знаю, какими еще свойствами стоило бы наделить это полотно, чтобы оно стало еще более подвижным, выразительным; я тщетно искал изъяны, за которые его критикуют. Автор „Купальщиков“ – из племени исполинов. А коль скоро он ни на кого не похож, для других это повод сделать его изгоем; но так поступают не все, и если настоящее не воздало ему по заслугам, будущее определит его место среди равных – полубогов от искусства» {597}.
Критики, склонные сомневаться в здравом уме Сезанна, безусловно, лишь утвердились бы в своих предрассудках, услышав рассказ о первом владельце картины в изложении Жана Ренуара:
Придя в мастерскую, которую Ренуар занимал вместе с Моне, [Сезанн] весь сиял. «У меня есть amateur!» [65] Он встретил его на улице Ларошфуко. Сезанн возвращался пешком с вокзала Сен-Лазар: он был в Сен-Ном-ла‑Бретеш [близ Версаля] sur le motif и шел с пейзажем под мышкой. Его остановил молодой человек и попросил показать работу. Сезанн развернул холст, приложив его к стене дома в тени, чтобы не было бликов. Незнакомец пришел в восторг, особенно от зеленого, которым были написаны деревья. «Словно вдыхаешь свежесть», – сказал он. Сезанн тут же ответил: «Если вам нравятся мои деревья, берите». – «Я не могу себе позволить…» Сезанн настоял, и его почитатель ушел с холстом под мышкой, оставив художника в том же счастье, в каком пребывал и сам.
Это был музыкант по фамилии Кабанер. Он играл на фортепьяно в различных кафе, и у него за душой вечно не было ни сантима. Он упорно исполнял собственные сочинения, и потому его отовсюду выгоняли. Мой отец полагал, что он был очень талантлив: «Его беда в том, что он родился на пятьдесят лет раньше, чем нужно» {598}.
История могла быть приукрашена, как и многие рассказы Ренуара; тем не менее в ее основе подлинное происшествие. Донкихотский поступок Сезанна говорит о простоте его нрава (и о том, как ему не хватало таких amateurs, будь они хоть нищими). Больше того – случай показывает, что чудаки друг к другу притягиваются. Когда Кабанер обратился к Сезанну, тот не знал, кто перед ним. Позже они стали друзьями. И познакомились предположительно в салоне Нины де Виллар, «богемной принцессы», где художники, писатели и музыканты ужинали в окружении ее котов, собак, попугаев, белок и обезьян. Один из таких вечеров описан в романе соотечественника Сезанна, Поля Алексиса, «Мадам Мерио» (1890), где изображена хозяйка под именем Ева де Поммёз, едва завуалированные образы Мане, Малларме и Кабанера. Сезанн фигурирует как Польдекс (Paul d’Aix – Поль-из‑Экса) – «этакий колосс, угловатый и лысый, большой ребенок, наивный, вдохновенный, робкий и в то же время неистовый: он единственный действительно понимал Кабанера». Алексис подчеркивает темперамент Польдекса, его несуразность и стойкость. «Поглощенный задачами своего искусства, этим неохватным целым, трудностями ремесла, он бил кулаком по стене и без конца твердил: „Черт побери! Черт побери!“» {599}. Сезанн в вихре светских развлечений – это было практически невероятно, но факт имел место: позже художник подтвердил это сыну {600}.
Эрнест Кабанер был не только музыкантом, но также поэтом, художником, нищим и немного философом. Он приехал из Перпиньяна – учиться в Парижской консерватории – и назад не вернулся, заявив, что у него аллергия на сельскую местность. Жил он, перебиваясь игрой на фортепьяно для солдат и проституток в питейных заведениях. В свободное время собирал старую обувь и превращал ее в цветочные горшки. Он обратил на себя внимание префекта полиции, который завел на него досье: «Эксцентричный музыкант, сумасшедший композитор, из тех, кто особливо тяготеет к известной касте» – эвфемизм, указывающий на гомосексуалистов {601}. В эксцентричности он Сезанна превзошел. Он был мертвенно-бледным, скорбным, имел чахоточный вид. Всегда казалось, будто у него туберкулез в последней стадии, а сам он утверждал, что жив только благодаря диете, включавшей молоко, мед, рис, копченую рыбу и алкоголь. «Иисус Христос после десяти лет абсента и двух недель во гробе» – так описывал его Верлен. Кабанер был также близким другом Рембо, «содомита и убийцы», которого в одном roman à clef [66] того времени персонаж, для которого прототипом послужил Ренуар, объявляет «величайшим поэтом на земле» {602}. Дружить с Рембо было непросто. Их дружба с Кабанером длилась, пока великий поэт окончательно не покинул Париж, – и это несмотря на периодические громкие заявления («Кабанеру не жить!»), а также разнообразные издевательства и провокации. Как-то зимой Кабанер поселился в холодной хибаре, где Рембо, вооружившись ножом для резки стекла, удалил все стекла. А в другой раз, когда Кабанер отлучился, Рембо, обнаружив ежедневно положенный музыканту стакан молока, эякулировал в него.