Всегда, всегда? (сборник) - Рубина Дина Ильинична. Страница 18
– При переводе, по-моему, над фразой еще надо поработать, – предупредила я, осторожно высовываясь из бухгалтерского образа.
– Не волнуйся! – заверил он мрачно. – Мы его так набальзамируем, этот шедевр, его собственный автор в гробу не узнает.
Я стала прощаться.
– Заверни ребенку бутерброды! – велел он Савской тоном царя Соломона, отдающего приказы не самой сообразительной из своих жен. – Яблок насыпь!
– Да зачем же, спасибо! – пыталась отбиться я.
– Это яблоки из сада Шлицбутера! – сказала Царица Савская торжественно, точно речь шла о яблоках из райского сада. – Этот Шлицбутер замучил всех своими яблоками.
Я стала натягивать дубленку – а куда мне было девать ее?
Гриша сказал задумчиво:
– Южные люди в нашем климате мерзнут…
Перед тем как покинуть тесную эту комнату, я обернулась. Гриша сидел за столом, вновь напоминая изможденного великомученика, и глядел мне вслед долгим, оберегающим взглядом.
– За что ты молодец, – сказал он, – так это за то, что выучилась на твердую специальность. Такая специальность нигде не подкачает.
– До свидания, – сказала я.
– Зай гезинд, [6] – ответил он строго.
…Я вышла на улицу… Недавно прокапал дождик, но солнце уже выгревало подсыхающий асфальт, на котором, как обрывки шнурков, валялись дохлые дождевые черви. Это надо запомнить, отметила я машинально, дождевые черви, как обрывки шнурков, – это надо запомнить…
В городе закипал час пик, и улица булькала водоворотами маленьких и больших очередей, там и тут возникали заторы, пробки у переходов; мои сограждане с печатью вечной заботы на лицах стремились – куда? Куда-то стремились, как рыба на нерест.
Авоська с яблоками оттягивала мне руку, дубленка настырно согревала мое тело, душа же, располовиненная, зябла в толпе соотечественников.
«…Молодая рыжая собака – помесь таксы с дворняжкой… бегала взад и вперед по тротуару…»
Я брела к метро, беспокойно вглядываясь в лица проносящихся мимо людей, впервые силясь ощутить – чья я, чья?
И ничего не ощущала.
И только, может быть, догадывалась, что это сокровенное чувство со-крови человеку навязать невозможно. Что порою приходит оно поздно, бывает – слишком поздно, иногда – в последние минуты, когда, беззащитного, тебя гонят по шоссе. Прикладами. В спину.
Один интеллигент уселся на дороге
Марине Москвиной
Говорили, что на центральной аллее появилось новое лицо – человек с велосипедом…
Подозревали, что приезжает он из деревни, то ли из Глухова, то ли из той, что за оврагом, – но выражением лица обладает явно не деревенским, а городским, да и выше бери – гуманитарным…
И вот, обладая этаким-то выражением лица, он приезжает на велосипеде, сомнамбулически крутя педалями, – в светлом длинном плаще, излишнем для теплой такой погоды, застегнутом, впрочем, только на три верхние пуговицы, – и, прислонив велосипед к сосне, подстерегает на аллее одиноких дам, удовлетворенно бредущих из столовой в корпуса…
Первой наткнулась на него Эмилия Кондратьевна. Могучие малеевские сосны, светясь перламутровыми стволами, звали к вдохновенному творческому труду, но Эмилия Кондратьевна, хоть и заправила с утра в машинку чистый лист и даже страницу пронумеровала – 63-ю, тащилась после обеда в номер поспать.
Она брела по дорожке к нашему корпусу «Б», мурлыкая свое любимое: «Послеполуденный отдых фавна…»
Кстати о фавне: этот мерзавец стоял за деревом в светлом плаще, предусмотрительно застегнутом лишь на верхние пуговицы. И такое у него утонченное лицо, рассказывала нам, бурно дыша, возмущенная Эмилия Кондратьевна, – и очки, очки! – что в голову не приходит опустить взор!
…Кроме Эмилии Кондратьевны, детского критика, сидели еще за нашим столом Миша и Руся, такая, ну, пара, что ли, они работали вместе: писали прозу, одну на двоих, как братья Вайнеры или братья Стругацкие, только Миша и Руся не братья считались, а просто – соавторы. Миша грубоват был и бряцал на обшарпанной гитаре довольно симпатичные скабрезные песенки времен сельскохозяйственного студенчества семидесятых годов. Томный хрупкий Руся при нем находился и очень нервничал, когда, бывало, Миша на литфондовском автобусе уедет в Дорохово за пряниками и опоздает к обеду.
Маринка считала, что они, конечно, спят, но она не злословила, потому что неизменно добавляла при этом:
– Ну, и на здоровье, литературе ведь это не мешает…
Я как раз не думаю, чтоб они спали, – к ним как ни постучишь, Руся на машинке щелкает, а Миша мечется по комнате и диктует. То есть, может, они и правда только соавторами были, но зачем для этого один номер на двоих снимать?
Миша и Руся работали по-крупному, в смысле стиля. Называлось это «библеизм», то есть имелся в виду стиль, в каком Библия написана. Например, один из Миши-Русиных рассказов начинался так: «И пришли они к женщине этой. И было это в седьмой день, воскресенье. При них выпить было, и много желали они веселиться. Но дверь эта женщина не отворяла. И возопил тогда Вася: «Откроешь ли ты, блядь, в светлое воскресенье господне?!»
Справа у окна сидел мрачный Кириллов, драматург. Маринка говорила, что никто его не ставит, но в определенных кругах очень ценят, он гонит «чернуху», жутко талантливую, куда Петрушевской! Кириллова вот-вот должны были начать ставить, ведь в литературе все давно переломилось, поэтому Кириллов сидел месяцами в Доме творчества писателей, «Малеевке», и гнал «чернуху».
Каждый день он отстаивал очередь к автомату в вестибюле главного корпуса и громко кричал в трубку: «Теть Фира! Теть Фир! Если приедет Глубоков из МХАТа, дайте уже ему пьесу «Бардак» в красной папке! Да на ней прямо сверху написано черным фломастером: «Бар-дак»! Теть Фир! Не ту красную папку, что на этажерке, не спутайте. В той две одноактовки: «Расчлененный труп» и «Главный гинеколог». Не спутайте. Та красная, которая таки именно та, лежит в верхнем ящике письменного стола…»
Маринка говорила, что у Кириллова трагическая судьба. Не в том смысле трагическая, что младенцем он остался сиротой, это еще полбеды, а в том смысле, что воспитала его соседка тетя Фира, передав в процессе воспитания невинному русскому мальчику ужасающий жмеринский акцент. Из-за этого акцента в литературных кругах к Кириллову относились с недоверием. И он мог сотни раз рассказывать, что тетя Фира его только воспитала, но все равно у Кириллова была трагическая судьба: его встречали по открытому славянскому лицу, а провожали по акценту…
…После ужина мы собирались обычно на террасе перед столовой, темнело, зажигались тоскливые фонари, и сосны страшно стояли черной стеной вдоль центральной аллеи…
– Я растерялась, знаете, крикнула: «Дурак! Безобразие!» И помчалась как сумасшедшая, даже сон пропал, пришлось сесть за машинку, и – не поверите! – отстукала до ужина пятнадцать страниц. Очень плодотворно поработала…
Миша треснул пятерней по струнам гитары и запел:
– Наверное, он страшно одинок, – задумчиво проговорил Руся, качаясь в плетенке.
Миша заржал коротко и сказал:
– Я думаю!
Кириллов молчал. У него всегда было такое лицо, точно все плохое, о чем ему приходилось слышать, он давно предсказал в какой-нибудь своей пьесе.
– Интеллигентный эксгибиционист… – саркастически проговорил он. – Это таки интересно. Это – тема… – Хмыкнул, почесал щеку и протянул со своим ужасным акцентом: – Эт-то таки тема.
Миша опять ударил по струнам гитары и запел оперным речитативом: