Белый ниндзя - ван Ластбадер Эрик. Страница 75

— Сначала расскажи мне, — шепнул он ей прямо в ухо, — расскажи про паука.

Шизей оторвалась от него и заглянула прямо в глаза.

— Тебе действительно хочется узнать?

— Да.

— Несмотря на то, что история может тебя шокировать? Несмотря на то, что ты можешь возненавидеть меня, выслушав ее?

— Шизей, — сказал он, придвигаясь к ней, — неужели ты серьезно думаешь, что я могу возненавидеть тебя?

— Любовь и ненависть, дорогой мой Кок, порой бывают настолько похожи, что их невозможно отличить друг от друга.

— Я знаю, как различить эти чувства, — заверил ее Брэндинг. — В этом ты можешь быть спокойна.

Шизей закрыла глаза. Он чувствовал ее дыхание, ощущая, как его собственное тело, прильнувшее к ней, подымается и опускается вместе с ее грудью. В глубине дома зазвонил телефон. Брэндинг проигнорировал его: пусть автоответчик потрудится.

— Расскажи, — повторил он. — Я хочу знать. — При этом он понимал, что говорит неправду, употребляя слово «хочу». Во всяком случае, не всю правду. Он ДОЛЖЕН был узнать, как она обзавелась этим странным украшением, как порой любовник должен получить — через слово или дело — доказательство того, что он любим.

Брэндинг хотел узнать эту тайну не только ради того, чтобы таким образом стать еще ближе Шизей, но и ради того, чтобы лучше понять ее саму. Не раскрыв тайну паука, он знал, невозможно понять суть ее личности.

Шизей издала глубокий вздох.

— Как любой человек, — начала она, — я родилась благодаря соединению мужчины и женщины. Но, в отличие от большинства людей, я выросла, не зная своих родителей. Семья, воспитавшая меня, отличалась поразительным бесчувствием. Когда они хотя бы били меня, я им была только благодарна. Таким образом, я выросла, зная только одно чувство — страх. Я убежала от своих приемных родителей, и, насколько мне известно, они даже не пытались меня искать. Когда я была голодна, я искала себе пищу, когда я чувствовала, что мой мочевой пузырь полон, я убегала куда-нибудь в тенек и мочилась там. Когда я чувствовала усталость, я искала место, где бы вздремнуть. Я росла, как зверек. У меня не было ничего, я была сама ничем. Просто загрунтованный холст, на котором ничего не нарисовано.

Шизей пошевелилась, и, как всегда, Брэндинг почувствовал аромат ее тела, и у него закружилась голова.

— Карма, — непостижимая вещь, и пути ее весьма странны, — прошептала она. — Я повстречала одного человека. Он был профессиональным художником, но рисовал не на холсте. И не на бумаге. Он был специалистом по татуировке.

* * *

— Значит, он и выколол тебе паука, — подсказал Брэндинг, видя, что она замолчала.

Шизей бросила на него печальный взгляд, откинула со лба локон.

— Все у тебя просто, Кок. Что-то происходит в жизни, и это приводит к определенным последствиям. Очень просто. Как в теореме.

— А что здесь сложного? Ты повстречала художника. Он увидел в твоем теле прекрасный холст для своей картины. Твое тело действительно прекрасно, Шизей. Это же так.

Она беспокойно зашевелилась, будто его слова покоробили ее.

— Этот паук — его лучшая работа, вершина его искусства, — сказала она. — В этом ты прав.

— А в остальном?

— А остального тебе просто не понять. — Брэндинг заметил испарину у нее на лбу. — Но раз уж я начала, надо продолжать.

Брэндингу вдруг стало не по себе, будто он подошел слишком близко к огню и внезапно осознал, что может сгореть.

Но было уже поздно: Шизей продолжала свою повесть.

— Художника звали Задзо, что означает по-японски «сорняк». По-видимому, это было прозвище, а не имя, данное при рождении. Это была своего рода политическая декларация художника, чувствующего свою отверженность в мире людей.

Задзо, как я узнала, не случайно обожал театральные зрелища. Актерство было его передовой линией обороны в его войне со всем миром. Он часто говорил о людях, толпящихся на улицах города, как о стаде коров, пасущихся в поле. У них чувства прекрасного не больше, чем у коровы.

Красоте — или поискам ее — Задзо посвятил всю свою жизнь. Он был фанатом «мацури» — своеобразного действа, которое до сих пор живет на японской сцене и в публичном доме. Оно является чисто японским искусством и часто включает в себя элементы жесткости, которой мы, как нация, печально известны во всем мире. Но в старину «мацури» были несколько иными, разыгрываясь в каждой деревне, по всей стране. Они начинались древней церемонией, представляющей собой довольно дикий, хаотичный танец. Наш романист Йокио Мишима однажды назвал «мацури» попыткой слиться со всем человечеством и вечностью через неприличный хаос. В этом высказывании звучит идея, которую Мишима не принимал: хаос заключает в себе божественное начало. Мишима терпеть не мог хаос.

— Все мы любим его, — вставил Брэндинг. Золотые ногти Шизей прямо-таки впились в его плоть. — Нет, — возразила она, — не все.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Продолжай.

— Не могу, — ее ногти еще глубже вонзились в кожу. — Скажи мне, Кок, если мой рассказ причинит тебе боль, ты будешь по-прежнему любить меня или возненавидишь?

— Очень странный вопрос.

— Тем не менее я хочу, чтобы ты ответил.

— Я знаю, что если ты причинишь мне боль, то это не нарочно.

— Это не ответ.

— Ей-богу, не знаю, что я буду чувствовать, — признался он.

— Ты себе вообразить не можешь, как легко любовь переходит в ненависть. Вообще наше бытие очень зыбко, и его можно запросто вывернуть наизнанку. — Глаза Шизей светились, как у кошки. — Дверь в хаос уже приоткрыта. Чуть-чуть ее подтолкни — и весь ад вырвется на свободу.

— Ты не принимаешь во внимание человеческую психологию, — возразил Брэндинг. — Изначальное стремление к добру большинства людей держит хаос в узде.

— Ты был прав только в одном, — сказала Шизей, резко меняя тему. — Задзо заметил мою красоту. Он выступил в роли сочувственно настроенного покровителя, который прекрасно понимает мое состояние и желает, как он сам выразился, спасти меня от жизни, вонзившейся в мое сердце, как нож.

Шизей вся дрожала, и Брэндинг прижал ее к себе крепче.

— Не хочу продолжать, — прошептала она. — Кок, пожалуйста, не заставляй меня.

— Я не хочу, чтобы ты что-то делала против воли, — мягко сказал Брэндинг, хоть и сочувствуя Шизей, но не желая расставаться с ролью священника в исповедальне, на которую он себя уже настроил. — Но я думаю, что тебе и самой будет полезно рассказать все, как есть. По-видимому, эта история даже не шрам в твоей душе, а открытая рана, которую надо лечить.

— Неужели другого пути нет? — тихо спросила Шизей.

— Нет.

Шизей закрыла глаза, и он осторожно вытер пот с ее лба.

— Не бойся. Мне ты можешь рассказать все.

Ее глаза распахнулись, и ему показалось, что в них сверкнул отблеск темно-красного пламени.

— Этот художник и тонкий знаток красоты стал моим любовником, моим тюремщиком, моим мучителем. И я должна была смириться с этим. Лишь переступив его порог, я стала его пленницей.

— Ты, конечно, выражаешься фигурально? — вставил Брэндинг.

— Нет, пленницей в прямом смысле этого слова. — Заметив новое выражение, появившееся на лице Брэндинга, она прибавила: — Конечно, я совершила ужасную ошибку.

— Я тебе очень сочувствую, — сказал он. — Прямо в голове не укладывается то, что ты рассказываешь мне. Он тебя насиловал?

Глаза Шизей были сосредоточены на невидимом прошлом, и когда она опять заговорила, Брэндинг почувствовал, что это прошлое как бы оживает.

— Мне было десять лет, когда Задзо подобрал меня на улице. Может, предвкушение плотских удовольствий и входило в качестве компонента в его программу моего спасения, но не с них он, естественно, начал. — Шизей облизала пересохшие губы. — Он начал с того, что стал обращаться со мной как с животным, заставляя спать в углу на подстилке, ходить на четвереньках, есть из миски прямо на полу. Разговаривать я должна была лаем и рычанием, потому что, как он говорил, подзаборники не имеют права пользоваться цивилизованным языком.