Главные роли - Метлицкая Мария. Страница 35
У мужа были вечные симпозиумы, конференции, лекции, изданные труды, поездки. Во всем этом она разбиралась слабовато, но лицо держала – будьте любезны. Жизнь началась спокойная, размеренная, сытая и тихая. Через четырнадцать лет Тереза опять овдовела. Правда, теперь беспокоиться ей было не о чем.
Страсти давно откипели, старость ей была обеспечена. Одиночество? Да и в этом есть своя прелесть. Ни ты никому ничего не должна, ни тебе. Правда, с годами объявились родственники – племянник Борис, сын ее младшей сестры, сорокалетний потасканный холостяк-неудачник, и племянница Люська – дочь от второй, старшей и уже умершей сестры. Люська была нищая разведенка, играющая в простушку, вдруг крепко возлюбившая свою стареющую тетку, рьяно проявляющая о ней суетливую и бестолковую заботу, а на деле – хитрая, примитивная и расчетливая подхалимка. Тереза ее не выносила. А вот к молчаливому Борису относилась снисходительно, периодически, правда, напоминая ему о том, где он был раньше. Борис был человеком нервным, желчным, издерганным, острым на язык. С Люськой они друг друга ненавидели и старались не совпадать. Тереза Борьку этого жалела, подбрасывала деньжат и даже, расщедрившись, купила ему машину. Он все это принимал с шутовскими поклонами и едкими комментариями – так он вроде отстаивал свою независимость. Люська страстно ему завидовала и постоянно пыталась вбить клинья между теткой и братом – ей доставались лишь выношенные пальто и старые туфли на сбитых каблуках. Приходила она всегда с кулечком дешевых конфет, дескать, отрываю от себя, но с пустыми руками не приду, долго пила на кухне чай и без остановки канючила: еле притащилась, ноги промокли, сама вымерзла, а вот о тебе, тетя, дорогом человеке, не забываю. Тереза ее презирала и принимала только на кухне. Тогда же и появилась в Терезиной жизни Нана – одинокая, сбежавшая из Тбилиси от неустроенности и тяжелой любви.
Платила Тереза ей щедро и уже держала за своего родного человека. У Наны с Борькой начался несуразный, вялотекущий роман, да нет, даже не роман, а какие-то дурацкие отношения – без чувств, без обязательств, просто прибились друг к другу от тоски два одиноких человека. Нана смотрела на Борьку – тощего, узкоплечего, лысеющего, с вечной гримасой неудовольствия на лице, с потухшими глазами и бледным ртом – и вспоминала буйные черные кудри Ираклия, его прекрасные тонкие руки, черные влажные глаза и запах жизни и таланта, исходящий от него.
Что изменилось в ее жизни? Не прибавилось ни радости, ни счастья. А может, счастье было тогда, когда она приходила в его нетопленую лачугу, осторожно трогала холсты рукой, приносила горячий лаваш и зелень и мыла кисти в холодной воде.
Нана налила в глубокую тарелку фасолевый суп, накрошила туда много зелени – привычка кавказского человека, тонко нарезала хлеб, поставила все это на фарфоровый поднос с салфеткой и понесла в комнату Терезе. Та дремала в кресле.
– Обед, – сообщила Нана.
Тереза вздрогнула и открыла глаза.
– Господи, ну что ты орешь? – недовольно сказала она, подвинула к себе поднос и стала жадно есть.
Нана сидела напротив и молчала. Потом Тереза опять завела свою бодягу про наследство. Опять делила кольца, распределяла сервизы и картины, считала деньги, оставшиеся от продажи дачи в Мозжинке, правда, они уже были почти «проедены». Объявляла в сотый раз, что Люське не даст ничего, а потом вспоминала, что она человек справедливый и что не обидит никого. Добавляла, что все-таки Люська мерзкая, а Борька – фрукт еще тот. Что-то лепетала по поводу Фонда мира, Красного Креста и детских домов. Нана молчала. Она унесла поднос на кухню и принялась варить кофе – себе и Терезе.
«Не спросила даже, ела я или нет, что за эгоизм, да вся эта семейка, вместе взятая, друг друга стоит».
Потом они пили кофе с печеньем, и Тереза, щурясь и стуча ногтем по блюдцу, все спрашивала у Наны:
– Ну а ты-то что про все это думаешь?
– Сама решай, – твердо останавливала ее Нана. И просила в который раз с ней этих разговоров не вести.
Но Тереза была опытной провокаторшей.
– Дай коробку! – приказывала она.
Нана вздыхала и шла в спальню. Коробка стояла в шкафу под постельным бельем – на самой верхней полке. Это была старая и ветхая коробка из-под туфель, заклеенная по углам широким скотчем.
– Господи, как все надоело, – шептала Нана, слезая со стула.
Она вошла в комнату и демонстративно шлепнула коробкой об стол. В коробке звякнуло.
– Ну, я могу идти? – спросила Нана.
Тереза молча перебирала драгоценности артритными, скрюченными пальцами. Нана стояла и молчала, отвернувшись к окну.
– Это будет твое. – Тереза бросила что-то через стол.
Нана не двигалась.
– Не хочешь посмотреть? – поинтересовалась Тереза. Нана взяла в руки кольцо.
– Четыре карата! – подбородком кивнула Тереза и в царственной позе откинула голову. – Здесь на все хватит. Ты на это жизнь устроишь. Куда ты после моей смерти? Пропадешь.
– Спасибо, – кивнула Нана. – Но ты живи, и вообще не надо мне ничего.
– Целку из себя не строй! – крикнула Тереза. – Не надо ей! Врешь! Все только и ждете, когда я «приберусь».
«Да ты здоровее нас всех», – подумала Нана. Она положила кольцо на стол и пошла мыть чашки. Потом она надела сапоги, пальто и заглянула к Терезе:
– Я пошла, ехать далеко.
Тереза не ответила, только кивнула.
– Я тебе завтра нужна? – спросила Нана.
– Завтра эта драная лахудра припрется, – ответила Тереза, имея в виду Люську.
Нана добиралась, как всегда, долго. Автобус, метро, опять автобус. Пришла замученная и продрогшая. Очень хотелось горячего чаю, но на кухню она не пошла – не хотела тревожить хозяев. У нее в комнате всегда стоял термос с кипятком. Она бросила в чашку чайный пакетик и налила воды. В комнате было прохладно – дуло из окон. Она надела толстые шерстяные носки, спортивные штаны и старый свитер. Забралась под одеяло. Почему-то уснуть не получалось.
Она вспоминала родной Тбилиси, мощеные горбатые улочки, утопающие в плотной зелени деревьев, запах горячего лаваша и терпкой зелени, свою молодость, полную надежд, необъяснимую радость и легкость – от всего. Вспоминала Ираклия, его убогую каморку, его тонкие нервные пальцы и его острые ноздри, горящие глаза и его ласки, яростные и беспокойные, и такие редкие ласковые слова. И бесконечную одержимость. Что это было? Любовь? Если так, то почему она уехала тогда от него? Да нет, не уехала, а сбежала, сбежала. А он? Он, наверное, пропал, сгинул и пропали все его прекрасные картины, и обвалилась его ветхая лачуга. Обвалилась так же, как ее, Нанина, жизнь. А на что она рассчитывала? На приз, на удачу? Удачей можно было считать работу у Терезы, хотя и это большой вопрос. А если считать призом Бориса, то приз этот весьма сомнительный. А если все это бросить на весы? Там – родина, солнце, гений и любовь. Она могла бы служить гению – и в этом было бы счастье. А сейчас у нее чужой, холодный, сумасшедший город, чужой, жесткий топчан, капризная старуха и чужой, нелюбимый человек. Там она мыла кисти в холодной воде, от которой стыли руки, но мыла она их гению. А здесь под чужим металлическим рукомойником негнущимися пальцами она стирает носки бездарю и нелюбимому. Наревевшись вдоволь и нажалевшись себя, Нана уснула, а утром ее разбудила хозяйка.
– К телефону, – недовольно бросила она.
Нана бросилась к телефону – звонили ей крайне редко, только в случае чего-то экстренного. В трубке рыдала Люська. Люська кричала:
– Приезжай срочно, дверь взломали, а она мертвая за столом сидит, холодная уже. Ее ломали, чтобы распрямить, – сообщала ужасные подробности Люська.
«От испуга орет, не от жалости», – почему-то мелькнуло у Наны в голове. Она быстро оделась, выскочила из дома и схватила попутку.
Дверь в квартиру Терезы была открыта, и там толпилось много людей – Люська, Борис, соседи, врач, участковый. Почему-то подумалось, что все ходят в грязной обуви по светлому ковру, который накануне Нана вымыла щеткой со стиральным порошком. Когда все оформили и Терезу увезли, в квартире осталось три человека – Нана, Борис и Люська. Нана и Борис молчали, а Люська продолжала всхлипывать и причитать.