Марина Цветаева: беззаконная комета - Кудрова Ирма Викторовна. Страница 3
Молчу.
Мать, торжествующе:
– Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть лет! Но что же тебе там могло понравиться?
– Татьяна и Онегин.
– Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу.) Я ее знаю, теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: – Татьяна и Онегин! Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы не понравилось “Татьяна и Онегин”, все бы предпочли “Русалку”, потому что – сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!»
Но на что же мать так сердилась?
Шестилетняя девочка говорила чистую правду. В этой сцене, где на скамейке в саду объяснялись Онегин с Татьяной, в этой обреченно и смиренно молчащей Татьяне она просто узнала, угадала тот самый жар в грудной ямке, который был ее собственной тайной.
В доме рассказывали, что двух лет от роду Муся уже была влюблена в черноглазого студента-репетитора Айналова. Но другие ее влюбленности, о которых уже она сама хорошо помнила, были много страннее: например, в куклу, выставленную в витрине большого магазина. Или в актрису из «Виндзорских проказниц». Или в пушистого кота, неожиданно приблудившегося, несколько дней подряд гревшегося под лучами солнышка на подоконнике – и вдруг исчезнувшего навсегда. Жар в грудной ямке был один и тот же!
Воодушевившись «Онегиным», Муся написала первое свое любовное письмо – как Татьяна! Адресатом был гувернер брата. Преданная Ася согласилась быть посыльным. И вот – очередная тупая серьезность взрослых! – письмо возвратили автору с подчеркнутыми красным карандашом ошибками! Кто был глупее в этом диалоге?
Много лет спустя она попыталась восстановить в памяти – кого первого, самого первого в самом первом детстве и до-детстве любила. Увы, ей пришлось отказаться от намерения, увидев себя «в неучтимом положении любившего отродясь и до-родясь…».
Она вспоминала себя четырехлетней неуклюжей девочкой, часами в молчании простаивавшей возле гимназиста Сережи Иловайского, когда он на даче заступом рыл лестницу в крутом боку горы. Как было не влюбиться в Сережу! Единственного, кто со вниманием и сердечностью относился к стихам этой девочки-неулыбы.
И почти такой же жар в грудной ямке – она это отлично помнила всю жизнь – сжигал ее и тогда, когда долговязая Августа Ивановна, бонна, грозилась уехать навсегда в Ригу. Или еще – когда убирали в сундук розово-газовых нафталинных кукол и Муся знала, что больше никогда их не увидит. А еще она запомнила боль, которая чуть не разорвала ей сердце, когда нянька вздумала безжалостно подшутить над ее тайной привязанностью к «Мышатому». Так девочка звала про себя странного большого кукольного дога, сидевшего на кровати в комнате Валерии. В один прекрасный день он вдруг исчез! То было страшное горе. И его еще надо было скрыть от тайно наблюдавших за Мусей не слишком добрых глаз.
Жгло в грудной ямке всякий раз нестерпимо.
Спустя годы и годы она расскажет об этом в своей автобиографической прозе. Здесь нет ничего присочиненного: все повороты ее судьбы, как и экстатическая поэзия, прославившая ее имя, подтвердят, что то было природное свойство натуры.
Так она растет, окруженная своими тайнами, отъединенная ими ото всех других. Пыхтя, сшивает из нотной бумаги тетрадочку, чтобы записывать туда стихи. Делает кляксу – и, тяжело вздохнув, вырывает лист и трудится снова. Думает ли она о том, чтобы стать поэтом, выводя свои каракули?
Наверняка нет. Она просто упрямо пробивается к неясному свету вдали; делает то, чего не делать не может. Зачарованная с младенческих лет волшебством поэтической речи, она пытается на языке этого волшебства записать нечто, после чего – она сызмалу это знает – на душе становится легче.
Очень довольные собой взрослые довели Мусю до слез, но знать бы им, догадаться бы, допустить на минуту, что тот самый конь пройдет через все поэтические тетради Марины Цветаевой! Крылатый конь, летящий по-над башнями, по-над горами… – и в стихах, и в поэмах. «Отнеси меня туда!» Так ведь именно что – туда! Ей и потом трудно было точнее назвать адрес («Поверх закисей, Поверх ржавостей… В завтра путь держу, – В край без праотцев»).
То была сильнейшая тяга – туда, не знаю куда, преданность тому, не знаю кому, сродни той тяге, какую безотчетно ощущает младенец, тянущийся к материнской груди.
Но постоянно держать все свои тайны внутри тяжело. И когда уж совсем невмочь, Муся взывает к младшей сестре:
«– Ася, давай помечтаем! Давай немножко помечтаем! Совсем немножко помечтаем!
– Мы уже сегодня мечтали, и мне надоело. Я хочу рисовать.
– Ася! Я тебе дам то, Сергей-Семёныча, яичко.
– Ты его треснула.
– Я его внутри треснула, а снаружи оно целое.
– Тогда давай. Только очень скоро давай – помечтаем, потому что я хочу рисовать».
К семи годам Марина пристрастилась к картам, быстро усвоила их гадальное значение и еще быстрее создала свою мифологию. Пиковый туз был любовь, а не удар, как все говорят, он же был черт, и, что самое главное, – это был он. И еще другой был он – пиковый валет. При этом страсть тайны всегда оказывалась для нее сильнее страсти любви. Никто не должен был о ней даже догадываться! Странным образом Марине доставляет особенное удовольствие подставлять партнерам своего любимца: ну, берите же, берите, вытаскивайте! Не в том дело, чтобы он был у меня в руках, – в другом! «Никогда, может быть, он так не чувствовал меня своей, как когда я его так хитростно и блистательно – сдавала». Так вспоминала позже Цветаева свои странные детские страсти.
В той насыщенной и нелегкой жизни были и сладкие часы, когда мать читала детям вслух книжки, ею самой выбранные. Часы эти назывались почему-то «курлык». Приткнувшись к матери, Ася, Муся и еще Андрюша – сводный брат, на два года старше Марины, – замирая от счастья, слушали материнский голос.
Правда, после чтения Мария Александровна почти всегда устраивает что-то вроде экзамена.
Цветаева вспоминала: вот в одной из сказок приходит некто в погребок или в пещеру, «а Зеленый уж там, и сидит он и карты тасует».
– Кто такой Зеленый? – спрашивает мать. – Ну, кто всегда ходит в зеленом, в охотничьем?
«– Охотник, – равнодушно сказал Андрюша.
– Гм… – и намеренно минуя меня, уже и так же рвущуюся с места, как слово с уст.
– Ну, а ты, Ася?
– Охотник, который ворует гусей, лисиц и зайцев, – быстро срезюмировала ее любимица, все младенчество кормившаяся плагиатами.
– Значит – не знаете? Но зачем же я вам тогда читаю?
– Мама! – в отчаянии прохрипела я, видя, что она уже закрывает книгу с самым непреклонным из своих лиц. – Я – знаю!
– Ну? – уже без всякой страсти спросила мать, однако закладывая правой рукой захлопывание книги.
– Зеленый, это – der Teufel! [1]
– Ха-ха-ха! – захохотал Андрюша, внезапно распрямляясь и сразу нигде не умещаясь.
– Хи-хи-хи! – угодливо залилась за ним Ася.
– Нечего смеяться, она права, – сухо остановила мать. – Но почему же der Teufel, а не… И почему это всегда ты все знаешь, когда я всем читаю?!»
Мать торопилась, словно предчувствуя свою раннюю смерть, втолковать детям главное. И, торопясь, «с первой до последней минуты давала – даже давила! – не давая улечься, умяться (нам – успокоиться), заливала и забивала с верхом, уплотняла нас невидимостями и невесомостями, этим навсегда вытесняя из нас всю весомость и видимость».
«Давала – даже давила»…
И. В. Цветаев с семьей в Тарусе на даче Песочная
Если бы Бог дал Марии Александровне долгий век, она могла бы удостовериться: уроки ее не прошли даром. В воспитании любви дочерей к «невесомостям» она преуспела вполне. До конца дней своих Марина и Ася – каждая на свой лад! – прожили с ощущением этой живой опоры – под ногами? или над головой? в груди! – той опоры, какую воздвигли усилия их суровой и странной матери.