Марина Цветаева: беззаконная комета - Кудрова Ирма Викторовна. Страница 32
А 25 января Осип Эмильевич уже возникает в письме Елены Оттобальдовны Волошиной, которое она пишет сыну – из Москвы в Париж: «Пришли Магда, Юлия, затем Марина, Сережа и Мандельштам… Он до изнеможения декламировал, болтал, смеялся… Я опять заснула в 4-м часу ночи…»
Через день-другой, сообщает та же Пра, все молодые были на очередном поэтическом вечере в доме у Вячеслава Иванова на Зубовском бульваре. Окончательно перебравшийся из Петербурга в Москву, мэтр и здесь время от времени устраивал нечто вроде поэтических турниров, происходивших некогда в северной столице на знаменитой его «башне» у Таврического сада. Гостями, кроме поэтов, обычно здесь бывали Гершензон, Бердяев, о. Сергий Булгаков, Шестов…
В доме Жуковских. В глубине – Н. А. Бердяев. У притолоки – Марина Цветаева. На переднем плане: И. Быстренина, А. К. Герцык с сыном, Л. Ю. Бердяева, Е. К. Герцык. 1915 г.
Сведения об одном из таких вечеров, февральском, 1915 года, касаются Марины. В тот раз вечер состоялся в доме Жуковских в Кречетниковском переулке, – в связи с тем, что несколько недель там провел со сломанной ногой Николай Бердяев и друзья развлекали его как могли. Председательствовал Гершензон, но главным экзаменатором и судьей выступал Вячеслав Иванов, постаревший и потускневший, но не утративший высоких амбиций. Приглашенные молодые поэты, среди которых были и Марина, и Софья Парнок, читали свои стихи. После выступления каждого Вячеслав – так это описано в очередном письме Пра сыну – «изрекал свое суждение-приговор, принимавшиеся всеми молча, без протеста». Суждения были безапелляционно строгими.
Осмелилась вступить в спор с прославленным мэтром только Марина.
Видимо, отзыв Иванова на ее стихи был кисловатым. Выслушав, Марина тут же решительно и надменно возразила.
Ее совершенно не удивляет, сказала она, что ее стихи непонятны Вячеславу, – совершенно также, как и ей непонятна его поэзия. При этом ей абсолютно безразлично, нравятся Вячеславу Иванову ее стихи или нет. Вот если бы Блок не принял и не понял духа ее поэзии – это не было бы ей безразлично! И даже было бы больно и огорчительно. «Вячеслав, – продолжает свой отчет сыну Елена Оттобальдовна, – по обыкновению ломался, говорил двусмысленные слова и больше всех хвалил Верховского, называя его мэтр impeccable [5]…»
О. Мандельштам, К. Чуковский, Б. Лившиц, Ю. Анненков. 1914 г.
Но то было почти год назад. Теперь, в 1916-м, сама Пра на вечере не присутствовала, однако со слов Майи Кювилье все же сообщала сыну любопытные подробности. Молодые поэты в массе своей были «непривлекательны по манере держать себя», но между ними «выделялся гордой, полной достоинства осанкой – Мандельштам». Его стихи удостоились похвалы Иванова. Жалко, добавляет Елена Оттобальдовна, что перед тем Майя «не видела его у нас в “обормотнике”, когда он от декламации с гордым видом переходил к глупой болтовне, прерываемой неудержимым смехом до слез, так что закрывал лицо, вытирал глаза, опять болтал, опять смеялся, присаживаясь на корточки то передо мной, то перед Мариной, пока весь не выдохся от усталости и не полупростерся на плечах у Сережи…»
С февраля по июнь 1916 года Мандельштам курсирует между Петроградом и Москвой, находя себе разные оправдания. У него даже возникает идея обосноваться в Москве, для чего его друг, ученый-химик С. П. Каблуков, пишет, по просьбе поэта, письма: Вячеславу Иванову – с просьбой рекомендовать Мандельштама в сотрудники «Русской мысли», некоему Сегалову – с просьбой устроить Осипа Эмильевича переводчиком в университетскую библиотеку. В дневнике Каблукова отмечена почти комическая подробность: Осип Эмильевич советуется, нельзя ли ему спастись от «эротического безумия» принятием православия?..
А Цветаева назовет потом эти месяцы – с этими внезапными «наездами» и «отъездами» – «своими» и «чудесными».
Уже в тридцатые годы, в очерке «История одного посвящения», Цветаева вспоминала, как в дни приездов Осипа она «дарила ему Москву»: «Из рук моих – нерукотворный град / Прими, мой странный, мой прекрасный брат». В этом «дарении» она была виртуозом; всё знала: историю города, все адреса и легенды, и чуть ли не все стихи, о Москве написанные.
Их отношения не стали для Марины бедой – это видно прежде всего по ее поэтическим текстам. Наиболее бурный всплеск творчества – с середины марта: за месяц Марина напишет двадцать три стихотворения (они связаны, правда, не только с Мандельштамом)!
Стихи, обращенные к Осипу, неизменно радостны, приподняты, жизнелюбивы, в них нет ни малейшей примеси трагического, скорее уж примесь нежного утешения:
В следующих строфах стихотворения неожиданно звучит пророчество:
«На страшный полет крещу Вас…» – сказано в этих стихах. А в стихах Мандельштама: «Не веря воскресенья чуду, / На кладбище гуляли мы…» Это важные знаки. Верили или не верили они в чудо воскресения, но на темы «божественные», похоже, говорили. К 1916 году Цветаева выздоравливает от атеизма, подтверждение тому – в ее поэзии этого года. В частности, в одном из стихотворений, обращенных к Анне Ахматовой:
По возвращении из Петрограда был создан превосходный цикл «Стихи о Москве». Он рожден и триумфом в Петрограде, и прогулками по городу с Мандельштамом. В этих стихах нет Москвы исторической; это, прежде всего, «колокольное семихолмие», город с плывущим над ним звоном бесчисленных церквей. И, кроме того, Москва – как «огромный странноприимный дом», где «зарей в Кремле легче дышится, чем на всей земле», – нечто родное и живое, что можно и обнять, и прижать к сердцу…
Конец романа с Осипом Эмильевичем был таким же внезапным, как и его начало. Летом, едва приехав к Марине в подмосковный Александров, Мандельштам вдруг сорвался оттуда и умчался в Коктебель – «где обрывается Россия над морем черным и глухим»…
Многоликость молодой цветаевской лирики поражает. Похоже, ее автор был одушевлен стремлением воплотить в слове чуть не каждый порыв сердца, – даже если этот порыв – прихоть дня и минуты и назавтра от него не останется и следа. Без особых деклараций поэт вводил в русскую поэзию многоликую жизнь человеческой души – с ее противоречиями, непредсказуемостью, хаосом. Отказываясь от морализаторского фильтра, не заботясь о границах дозволенного, Цветаева давала сказаться всем голосам, которые в себе слышала, – всем! – а не только тем, за которые, говоря ее собственными словами, она согласилась бы умереть в семь часов утра. Наше сердце исполнено «несообразностями», писал в свое время философ Блез Паскаль, в любви к которому Цветаева не раз признавалась, наша сокровенная жизнь многомерна. Эту многомерность читатель и находит в молодых цветаевских стихах, то содрогающихся от сердечных бурь, то затихающих в созерцательном размышлении, то вздымающихся волной сбивчивых чувств, еще не охлажденных рефлексией. В поэтических строках этих лет – сердечные толчки, всплески, живая ритмика душевных движений. Стихи озорные и буйные, поддразнивающие, грустные и победоносные буквально пенятся светлой жизненной силой, выплескивающейся то в ликование, то в жалобу, то в маскарадную вольность. При этом грудь автора лирики открыто подставлена под выстрелы людских пересудов. Прекрасный поэт Инна Лиснянская справедливо говорила о «самоубийственной обнаженности всех нервных окончаний души» в этой поэзии.