Один и ОК. Как мы учимся быть сами по себе - Шрайбер Даниэль. Страница 15
Больше всего из обсуждаемого в группе меня увлек вопрос о «сексуальной и эмоциональной анорексии» [82]. Как мне показалось, я сразу понял, что имеется в виду. Другие чувствовали то же самое, независимо от того, вернулись ли они только что с чувством стыда из третьего за неделю секс-клуба или уже десять лет без секса и отношений оплакивали бывшего парня. В рекомендованной литературе объяснялось, что при сексуальной и эмоциональной анорексии, сами того не осознавая, мы поддерживаем состояние эмоционального голода и разрабатываем ряд стратегий избегания. Чувствуя, что с кем-то возможна близость, мы отвергаем этого человека из-за своего прошлого опыта, потому что боимся быть уязвимыми. В результате возникает динамика эксцесса и отрешения, сексуальных эскапад и воздержания, полной потери контроля и тотального контроля, – такую динамику трудно осознать, и в итоге не получаешь того, в чем больше всего нуждаешься: настоящей близости.
Эмоциональная или сексуальная анорексия – не психиатрические диагнозы. Я сталкивался с этими понятиями только на этих встречах группы, в литературе для группы и в нескольких статьях в американских психологических журналах. Когда я рассказал о своем самодиагнозе психотерапевту, к которому обратился позже, он толком не знал, что нужно делать. Тем не менее, эта идея мне очень помогла. Я впервые нашел убедительное объяснение тем аспектам своей жизни, которые вызывали у меня недоумение.
Этого объяснения я придерживался довольно долго. Я излагал его друзьям и напоминал себе о нем каждый раз, когда кто-то пытался поцеловать меня после свидания или даже всего лишь со мной флиртовал, а также когда мне хотелось, выходя на улицу, стать как можно более незаметным. Но сегодня я уже не знаю, подходит ли это объяснение для моих чувств. Не стала ли эта некогда полезная идея с годами тем, чем не должна быть: вариацией старой песенки, мол, меня нельзя полюбить. Дифференцированным доказательством того, что я «дефектен» и непригоден для отношений и настоящей близости. Что для меня, ходячей коллекции психиатрических симптомов, совершенно правильно оставаться одному. Окончательным доказательством того, что меня невозможно любить.
Тогда в Лондоне, посещая группу поддержки и осмысляя свою эмоциональную анорексию, я снова начал курить. Пять лет спустя, в разгар пандемии, я в очередной раз бросил. Возможно, это было связано со страхом перед вирусом и вызываемой им пневмонией. А может, ежедневные длительные прогулки запустили во мне какие-то процессы. Или, когда, казалось, ничто не поддается контролю, мне требовался хоть какой-то контроль.
Приостановка социальной жизни в пандемию, это лиминальное время, оказалась настолько ощутимой, что я потерял опору – не в последнюю очередь потому, что мне не хватало отлаженных ритуалов нашей с друзьями повседневной жизни. Все мы ищем опору в ритуалах совместных будней. По замечанию социолога Яноша Шобина, именно порядок и повторяющиеся ритмы повседневности создают фикцию того, что все всегда будет как прежде, «фикцию бесконечности» надежного будущего. Иными словами, повседневность отношений дает чувство надежности и стабильности, в определенном смысле изгоняя «страх смертного перед смертью» [83].
В те месяцы мне было трудно отбросить такой страх. Возможно, поэтому я начал заново и по-другому наполнять свои во многом забуксовавшие будни. Помимо ежедневных прогулок, я стал чаще смотреть по вечерам некоторые из упомянутых сериалов, в центре которых был круг друзей. Большинство я уже когда-то видел, и встреча с героями как со старыми друзьями меня попросту утешала. В этом было что-то успокаивающее, и – не могу объяснить, почему – у меня появлялось ощущение суррогатной повседневной жизни.
И почти каждый вечер я стал вязать. Это идеально подходило под сериалы, так как позволяло делать что-то полезное руками во время просмотра. Уже несколько лет я искал занятие, никак не связанное с основной работой. Помимо курсов французского языка, брал уроки живописи и одним летом каждую пятницу проводил в Ботаническом саду, учась рисовать летние астры, георгины и подсолнухи. Я начал вязать крючком и провел всю зиму за изготовлением большого яркого пледа со сложным ирландским цветочным узором. Рукоделие расслабляло меня, даже если поначалу я чувствовал себя глуповато. С годами оно стало способом пережить жизненные неурядицы и на время обрести покой.
Кроме того, в регулярном вечернем вязании было нечто глубоко медитативное. Казалось, оно напрямую связывает меня с миром, скрепляет с реальностью жизни. Сначала я сделал несколько напульсников и носков для себя и нескольких подруг, а по мере развития навыков навязал варежек, шапочек, джемперов и кардиганов кричащих неоновых цветов для малышей из круга друзей и знакомых.
Вязание – удивительно сложное занятие. Оно требует гораздо больше практики, чем может показаться. Такая охватывает радость, когда понимаешь, что навыки совершенствуются, петли становятся ровнее, а изделия – красивее. В какой-то момент даже осваиваешь приемы, чтобы создавать такие детали, как пуговичные петли, которые не изнашиваются, плечевые срезы, которые правильно сидят, и манжеты, которые плотно, но не слишком туго прилегают. Тем не менее, то и дело обнаруживаешь себя перед очередной головокружительной бездной. Когда впервые берешь в руки набор из пяти тонких спиц для вязания носков, начинаешь сомневаться в основах логики и геометрии – не говоря уже о сложных косичках и арановых, патентных и ажурных узорах, которые хочется освоить, поднятых и спущенных петлях, многоцветном жаккарде и интарсии.
Возможно, вязание так успокаивает, потому что соединяет с коллективным знанием прошлых поколений. С нашими матерями, бабушками и прабабушками и всеми их надеждами, любовью и разочарованиями. С монгольскими кочевниками, делавшими теплую одежду из шерсти яков, с мужчинами с Шотландского нагорья, обрабатывавшими шерсть овец, со знаменитыми трикотажницами, вязавшими культовые bonnets rouges [84] во времена Французской революции. Как и все эти люди, ты превращаешь клубок шерсти в то, что можно носить, преобразуешь хаос жизни в новый порядок. Создаешь не просто предмет одежды, а смысл. И в отличие от реальной жизни, всегда есть шанс исправить выпавшие стежки, разгладить узор или даже распустить связанное, распутать шерсть и сделать из нее что-то совершенно новое. Вязание – идеальное времяпрепровождение, когда мир становится холоднее, идеальное занятие во время пандемии. Взять одиночество и сделать из него что-то прекрасное [85].
Виктор Тёрнер описывал это лиминальное существование, с которым мы столкнулись во время пандемии, как «время и место отхода от нормальных способов социального функционирования», как фазу пересмотра и переосмысления «центральных ценностей и аксиомы» нашей жизни и культуры [86]. Для него это состояние всегда было связано со своего рода медитативной рефлексией, с созерцанием себя и мира, с умением «жонглировать основными принципами и факторами» существования [87]. Этнолог признавал лиминальность универсальной категорией человеческого опыта, одной из центральных составляющих драматизма и загадочности проживаемой нами жизни.
Оглядываясь на те месяцы, сливавшиеся в единый поток, понимаю, что «принципы и факторы», которыми я жонглировал, были не такими, как мне казалось. Конечно, новостная лента определяла мои будни. Конечно, я скучал по близким мне людям, очень скучал. Но я также начал по-новому жить со своим одиночеством, смотреть в лицо всем тем неоднозначным потерям, о которых так долго не хотел думать.
Как оплакивать неоднозначные потери? Как проститься с тем, что даже трудно назвать? Мы хотим, чтобы горе было конечным, чтобы в один прекрасный день оно прекратилось, но на самом деле мы горюем, продолжаем жить, горюем снова, горюем заново, горюем дальше, и иногда потери настолько неясные, что у горя не может быть никакой конечной точки [88]. Моя работа горя началась с признания, что я чувствую себя потерянным. Все мои попытки объяснения подошли к концу. Возможно, это стало первым шагом к тому, чтобы вновь обрести себя.