Варяго-Русский вопрос в историографии - Брайчевский Михаил Юрьевич. Страница 87
Насколько же рассуждения Шлецера и Карамзина, ставшие направляющими в западноевропейской и российской исторической науке, о «полудиких» восточных славянах-«получеловеках» и «возбудивших» их скандинавах- «человеках», построенных лишь на диктате голого утверждения, что «ни один ученый историк в етом не сомневается», расходились с фактами и бросались в глаза, что с ними наша наука, но лишь под воздействием критики антинорманистов, над которыми тогда самоуверенно и публично потешалась нор манистская ученость (известный словацкий исследователь П.И. Шафарик в 1837 г. назвал их «невеждами», а известный русский историк М.П.Погодин спустя девять лет - «невежами»), избавилась. И сделала это довольно скоро, как только улегся слепой восторг по поводу его «Нестора» и стало возможным спокойно взглянуть на итоговый труд немецкого ученого. И уже в 1847 г., по прошествии всего лишь 38 лет после выхода последней части «Нестора» (1809), один из самых верных продолжателей дела Шлецера по норманизации Руси Погодин констатировал, признавая тем самым принципиальную ущербность и его, и, следовательно, своего подхода к объяснению ранней истории Руси и прежде всего к разрешению варяго-русского вопроса, что «результаты Шлецеровы теперь уже ничего не значат» и что «за шведов с руотси и Рослагеном, за его понятия о вставках, за понтийских руссов, и пр. и пр. - прости его Господи!»[82].
Но, отпустив от имени Создателя все научные прегрешения Шлецеру, ставшие к тому времени «классическими научными аксиомами» и давшие жизнь другим норманистским «научным истинам», т.е. таким же фикциям, благодаря которым миллионы людей были введены в заблуждение и стали убежденными норманистами, российская наука свято сохранила верность такому «результату» «"ультранорманизма" шлецеровского типа», как полнейшее неприятие Ломоносова и его антинорманистских идей. В результате чего норманская теория получила своего рода охранительную грамоту, ставившую ее вне критики (и в первую очередь русских ученых) и превратившую ее в непогрешимый научный догмат, а ее антипод лишь в жалкий домысел «ура- патриотов». Шлецер, подчеркивал в 1876 г. И.Е.Забелин, «горячо прогоняя все несогласное с его идеями о скандинавстве Руси, так запугал не-ученостью всякое противоположное мнение, что даже и немецкие ученые страшились поднимать с ним спор». В 1892 г. норманист В.О.Ключевский констатировал, что «надменный Шлецер с немецким пренебрежением» относился «ко всем русским исследователям русской истории...». В 1961 г. советский норманист С.Л. Пештич верно заметил, что именно Шлецер «всем своим авторитетом европейски известного историка и источниковеда направил историографическое изучение Ломоносова по неправильному пути»[83].
И по этому «неправильному пути», ставшему столбовой дорогой отечественной норманистики, шли авторитетнейшие представители исторической и общественной мысли дореволюционной России - Н.М. Карамзин, М.П. Погодин, В.Г.Белинский, С.М.Соловьев, Н.А.Добролюбов, К.Н.Бестужев-Рюмин, П.П.Пекарский, П.С.Билярский, В.О.Ключевский, П.Н.Милюков, B.C. Иконников и др. И шли бодро и охотно, устно, печатно и массово тиражируя «результат Шлецеров», что позволяло им, причем подавляющая часть их варяго-русским вопросом не занималась вообще, априори вычеркивать (а за ними автоматически это проделывали их ученики, коллеги, читатели) Ломоносова и его последователей, в целом антинорманизм из исторической науки. И шли, оглядываясь на авторитеты Шлецера и Карамзина, с именем которого современные зарубежные и российские норманисты по праву связывают «рекламу» и «пропаганду» идей Шлецера в России[84] (своим трудом, переведенным - полностью или частично - на французский, немецкий, итальянский, польский, сербский языки, прославленный автор оказал очень важное содействие в «рекламе» норманизма и в Западной Европе). Но если Карамзин, преклоняясь перед Шлецером и веря ему на слово, пропагандировал его концепцию почти без какой-либо редакции, подчеркивая, что с мнением о скандинавской природе варягов «согласны все ученые историки, кроме Татищева и Ломоносова», то к его характеристике предшественников и современников подошел, в соответствии со своей норманистской посылкой, весьма выборочно, подвергнув их довольно показательной ревизии.
Так, в оценке дискуссии по речи Миллера и ее главных участников ученый полностью встал на точку зрения Шлецера, говоря, что «ныне трудно поверить гонению, претерпенному автором за сию диссертацию в 1749 году. Академики по указу судили ее... История кончилась тем, что Миллер занемог от беспокойства, и диссертацию, уже напечатанную, запретили», и что Ломоносов «хотел опровергнуть ясную, неоспоримую истину, что Рюрик и братья его были скандинавы». Представляя читателю Ломоносова человеком, совершенно далеким от исторической науки, Карамзин в его адрес бросил слова, что «если мы захотим соображать историю с пользою народного тщеславия, то она утратит главное свое достоинство, истину, и будет скучным романом». Татищева же он изобразил человеком, «нередко дозволявшим себе изобретать древние предания и рукописи», т. е. прямо и безапелляционно обвинил его в фальсификациях, а в Иоакимовской летописи увидел «затейливую, хотя и неудачную догадку» Татищева.
Зато в оценке Байера, Миллера и даже антинорманиста - но немца! - Эверса Карамзин позволил себе решительно не согласиться со Шлецером, в целом и в частности сказав, что Эверс «пишет умно, приятно; читаем его с истинным удовольствием и хвалим искренно; но не можем согласиться с ним, что варяги были козаре! ... Г. Эверс принадлежит к числу тех ученых мужей Германии, коим наша история обязана многими удовлетворительными объяснениями и счастливыми мыслями. Имена Баера, Миллера, Шлецера, незабвенны». Хотя при этом Карамзин отмечал, что Байер «излишно уважал сходство имен, недостойное замечания, если оно не утверждено другими историческими доводами», что Миллер проявлял источниковедческую неразборчивость, породившую фантазии в диссертации, и увлеченно выискивал «сходство имен», а также отверг попытку Шлецера вычеркнуть из русской истории открытую Ломоносовым черноморскую (понтийскую) русь, существовавшую в дорюриково время[85].
И вот в такой только тональности, которая с каждым годом принимала все более крайние формы резкости в отношении Ломоносова, затем и стали вести речь о наследии немецких ученых и русского Ломоносова русские норманисты, принимавшие видение варяго-русского вопроса не в результате самостоятельного занятия его решением, а лишь с чужих слов и лишь в силу норманистской традиции, в которой, по причине ее тотального господства и официального статуса, не могла даже усомниться. И голос норманистов, учитывая также их массовость и наибольшую известность дореволюционному читателю, звучал громче всего, заглушал несогласных и заставлял подавляющее большинство образованных русских людей - от гимназистов до выпускников университетов - смотреть на Ломоносова лишь глазами Шлецера- Карамзина, т. е. вслед за ними не видеть в нем историка и игнорировать исторические идеи ученого, воспринимая их в качестве лишь продукта его неумеренного патриотизма и ненависти к немецким ученым (это неприятие русского гения усиливалось еще и тем, что, по мере возрастания западнических настроений среди российской интеллигенции, русскому обществу навязывалось и к понятию «патриотизм», и к чувству, которое оно выражало, мягко говоря, пренебрежительное отношение).
Так, М.П.Погодиным в 1846 г. было твердо сказано, что Ломоносов выводил русь с Южной Балтики из-за «ревности к немецким ученым, для него ненавистным...», и патриотизма, который не позволял «ему считать основателями русского государства людьми чуждыми, тем более немецкого происхождения». И так говорил знаменитый историк лишь потому (а по той же причине так говорили все норманисты), что пришел, по словам И.Е. Забелина, к разработке варяго-русского вопроса «уже с готовым его решением, с готовою и притом неоспоримою истиною, что варяги-русь суть норманны», и всегда был «крепко убежденный, что истина у него в руках», не допуская при этом «даже никакого сомнения и спора»[86].