Чиж: рожден, чтобы играть. Авторизованная биография - Юдин Андрей Андреевич. Страница 14

На «отвальную» приехал брат с парой дзержинских музыкантов. Причем барабанщик Мишка Стрельников всего на минуту выскочил из дому, чтобы купить семье молока. «Вы куда?» — спросил на ходу. «Серегу в армию провожать. Поедешь с нами?» Так с авоськой в руке он и прибыл в Ленинград.

— Я стоял на балконе обдолбанный, — рассказывает Чиж. — И чувствую, что в голове у меня что-то не стыкуется. Питер, общага... А внизу, смотрю, идет брат, который сейчас должен быть в Дзержинске. Причем так уверенно шагает... Ни хрена себе! Вот это «передозняк»! Вот это меня цепануло!..

К тому времени, продолжая свои эксперименты, он добрался до героина. В центре города, на улице Желябова, была наркоманская квартира, где его «вмазывали» из шприца. Укол стоил даже дешевле анаши — всего три рубля, зато «прибивал» куда круче. Чиж выходил на Невский, опускался на тротуар и долго не мог двинуться с места. «Тогда мы сидели на наркоте как дай бог каждому, — говорит он. — Или — как не дай бог никому».

Армия поначалу действительно спасла Чижа от «черной воронки», куда его всё глубже затягивало. Когда пришла повестка, он весил всего 41 килограмм (балерина Малечка Кшесинская, «пушинка русской сцены», — 47 с половиной).

Воинский эшелон привез в Латвию, в портовый Вентспилс. За воротами с красной звездой находился учебный танковый полк. Чиж попал в роту, где готовили механиков-водителей. Первые недели были самыми трудными: голод, жуткий недосып, ругань сержантов, кровавые мозоли от сапог. «Зато никакого алкоголя и алкалоидов. Физически я сразу почувствовал себя гораздо лучше».

Позже специально для журналистов Чиж придумал байку, что в армии у него была гитара «со специально укороченным грифом», чтобы могла пролезать в люк танка. На самом деле за рычагами боевой машины он не сидел: «Нас, конечно, возили на полигон, и чем я там занимался?.. Я играл на гитаре. После отбоя все убегали по палаткам, а сержанты мне: “Эй, малый, иди сюда! Эту песню знаешь?..” — “Знаю”. — “Ну, спой... А эту?” — “Не знаю”. — “Так сочини!”»

Чиж не ловчил, не искал теплых мест. Но его писарский почерк был замечен сержантом, и тот «продал» Чижа своему земляку, который не мог уйти на «дембель», пока не найдет себе замену. Так рядовой Чиграков стал штабным топографом-чертежником. Ему дали отдельную комнату, практически кабинет: «Это был как отсек на подлодке: задраился, и началась своя жизнь. Я даже в казарму не ходил: стелил шинель на полу и спал».

Прошлого уже не было, будущее виделось смутно. Сочинительство стало единственным способом избежать серой, как солдатская портянка, реальности. «Я остался один, без Димки Некрасова, но потребность писать уже была, — вспоминал Чиж. — И я начал пробовать себя, “ваять” в одиночку».

Вскоре у него появился свой слушатель: в полку сложился элитарный (по армейским понятиям) кружок — музыканты, меломаны, литераторы. Местом сходок стал клуб части. Точнее, кабинет комсомольского секретаря, где уютно устроился рядовой Саша Гордеев с Украины. Выпускник мореходки, фанат западной музыки, он удачно совмещал непыльную общественную работу с освоением губной гармошки. В клубе Гордей, как называли его друзья, хранил гитару, а в служебном сейфе — «запрещенное нечто», сразу привлекшее внимание Чижа.

Дело в том, что в полку обучались больше пятисот узбеков и таджиков. Каждому присылали письма с родины. Практически в каждый конверт был заботливо вложен гостинец: либо конопля, либо желтые плиточки гашиша. Пресекая по приказу начальства эту «контрабанду», Гордеев перетряхивал всю почту из Средней Азии. Обычной нормой считалось, когда 200-граммовый стакан забивался конфискатом доверху, с горкой.

Впрочем, отношения Чижа с «травой забвения» строились уже не на любви, а на необходимости: не с ней хорошо, а без нее плохо. Но, видимо, именно она спровоцировала тот творческий запой, который с ним случился.

— Я тогда писал по три-четыре песни в день, — вспоминает он. — После завтрака уходишь в штаб, рисуешь какие-то карты, подписываешь. А в голове что-то сочиняется, сочиняется... Тут же книжка записная — раз, что-то записал. Гитары нет, но мелодия-то в голове крутится: ага, примерно такая тональность. Чертишь дальше, перекурил: еще одна лезет песня — и ее записал. «Обе-е-д!» Прилетаю к Гордею — в клуб или на почту, хватаю гитару: «Чуваки, я песню сочинил!» Пою, они — «Вау!..» Потом уходишь назад, в штаб, пишешь еще пару песен...

(В общей сложности Чиж написал в армии более двухсот песен. Только в одной его записной осталось 67 текстов. Но были еще три книжки.)

После отбоя, когда офицеры и прапорщики покидали казармы, наступала вторая, «подземная», жизнь. Вся полковая элита начинала кучковаться по каптеркам. «Салабонов» гнали в столовую за картошкой, вынимали из тайников брагу, спирт и коноплю.

— Время за полночь, эта армия сраная, ты сидишь, чуваки «пыхнули» уже, и я начинаю петь: «Ласковый ветер по лицам скользит, / маленький камешек лег на гранит, / развеет мою усталость / дым марихуаны». Такой «улёт» происходит!.. Я не знаю, где чуваки в это время находятся — дома ли, рядом со мной ли. Тоска по дому такая — фью-ю!.. Наверное, подсознательно, как мог, я спасал себя этими песнями.

Новый опыт «расширения сознания» Чиж получил в полковой санчасти, где служили два сдвинутых на музыке сержанта-фельдшера. Время от времени они забирали Чижа «поболеть» в стационар, чтобы тот вволю поиграл им на гитаре. Взамен ему открывали шкаф «А», где хранились сильнодействующе препараты. Итогом стал цикл «Шлагбаум», полтора десятка песен о «приключениях мозга».

«Меня, наверно, музыка спасла, — признался позже Чиж, — я знал, чем должен заниматься, цель была: вот приду с армии, запишем альбом. Он, может быть, и не нужен будет никому, но кайфа я от него получу гораздо больше, чем от наркоты».

Сейчас практически 99 процентов армейских песен Чижа никому не известны, и это его добровольная цензура, хотя собственно «торчковых» текстов там немного — примерно пятая часть. Причина в другом: «Большинство из них, мягко скажем, корявые. Там есть какие-то кайфовые куски, какие-то находки — практически в каждой песне. А есть откровенно неудачные. Но я ничего не хочу исправлять, потому что мне это дорого. Как первые самостоятельные опыты».

«Уход в себя» был таким глубоким, что внешней стороной жизни Чиж почти не интересовался.

— Были люди, которые смотрели на меня как на идиота — что за придурок, почему он не делает себе дембельский альбом, почему не ушивает себе форму?.. Конечно, я понимал, что 56-й размер хэбэ [24], который я ношу, это смешно, и мне нужно размеров на десять поменьше. Но всем было насрать, а мне — тем более.

Чиж так и не превратился в нормального советского «дедушку» — чмырить, унижать «молодых» не доставляло ему никакой радости.

— Старше на полгода, младше — мне было по фиг. Я пришел в армию с этой мыслью и очень долго не мог врубиться, почему эта хрень, «неуставщина», происходит. Люди-то все одинаковые... Я был гражданским человеком, им и остался, меня начальник штаба так и называл: «гражданский пирожок». «Сережа, когда ты станешь настоящим военным?!» — «Боюсь, что никогда, товарищ полковник! Мне это не нужно».

Обустроив свой внутренний мирок, Чиж не только не бегал в самоволки, но даже редко бывал в законных увольнениях.

— Страна чужая, говорят не пойми о чем. Мне было гораздо интересней сидеть у себя в «чертежке» или шататься из роты в роту — там приятели, здесь приятели. Я читал им лекции. Сидим-болтаем, и вдруг за что-то цепляешься: «Как, разве вы не знаете?!» И выплескиваешь все свои знания...

За месяц до дембеля, в апреле, коммунисты собрали в Москве свой очередной пленум. После него в газетах, по телевизору и в речах политработников появились новые, диковинные слова — «перестройка», «ускорение», «демократизация» и «гласность». Их посчитали за блажь Михаила Горбачева, очередного партийного босса. (Если бы Чижу тогда сказали, что через шесть лет горбачевские реформы разнесут Советский Союз на куски, а его, отслужившего в Вентспилсе, независимые латыши назовут оккупантом, он покрутил бы пальцем у виска: «Дурных грибов, что ли, наелись?..»)