Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра". Страница 13

Свадебных фотографий у родителей отчего-то не было.

Мать писала, на могиле табличку поставили, не памятник, отец завещал: «Нечего камней наваливать – не трать деньги». Шутил, если умрет до ледостава, сбросить его в Ладогу, рыбам. Справедливо выйдет: они его всю жизнь кормили.

А вообще – он был молчун.

Ёлка даже всплакнула дорогой из Ленинграда, перчатками за поручень на палубе схватилась, представила, как отец, молодой, в красивом жилете, проплывает мимо на спине. Отмахнулась от видения – решила мать сразу на отцовскую могилу вести: постоять, прибраться. Вот они пойдут через аллею лиственниц, обе стройные, в новых туфлях. Матери на югославскую пару разорилась, чтобы люди не судачили.

Теплоход шел быстро, Ёлка не успела мысли докрутить, вид правильный принять. Наскоро припудрилась. Причалили. На ней было синее платье. Любимые лодочки стучали по бетонке, показался кирпич старой церкви и дом родителей, словно уменьшенный. Все стало маленьким, низеньким. Прищурилась – высматривала, где стройка многоэтажки с канализацией, душем? Никакой стройки. Разве что палатки разбросаны вокруг, дымок вьется, мошкара. Вытянула шею – под пяткой хрустнуло – каблук скособочился, держался на гвоздике. Чтоб тебя! Поднималась с причала босиком, ступеньки дно чемодана царапали.

Мать всплакнула, крестила по-шведски, двумя пальцами, задернув штопаную занавеску в васильках. А Ёлка думала: неужели она прожила тут восемнадцать лет? Отражение в старом плешивом зеркале над рукомойником: завивка, острые ключицы, синий воротник платья, – словно вырезка из журнала, на котором селедку потрошили. Мать, постаревшая сверх меры, уже прятала в шкаф подаренные туфли. Пахнуло дешевым мылом.

От туалета во дворе Ёлка отвернулась, пошла сразу на турбазу. Палатки туристов почти вплотную подступали к родительскому дому, администрация расположилась в старых кельях. Канализацию на турбазе устроили кустарно, с какой-то выделенной ямой, из которой «откачивали и увозили», как объясняли Ёлке, но это ее не касалось. Кельи снаружи освежили, побелили. Внутри поставили новые шкафы, городские двери с врезными замками. У нее в кабинете широкий стол, счеты, бухгалтерские книги, вся канцелярия новенькая. Радио приятно мурлычет. Зарплата в приказе значилась сто тридцать рэ, вдвое больше, чем положили ее однокурсницам. С жильем на острове оказалось неладно – это Ёлка уже в первые недели работы узнала. Заповедная зона, потому проект большой стройки лег под сукно. Канатка, соединяющая валаамские холмы, тоже отменялась.

В задачи Ёлки входило все. Встречать, выдавать палатки и снасти для рыбалки, принимать деньги, вести счета. Раз в месяц с теплоходом отправлять выручку в Петрозаводск. Еще просили «обогревать туристов» – в смысле посиделок у костра, чтобы создать настроение. Тему религии рекомендовалось обходить стороной, инвалидов называть «интернат», не распространяться. Контингент приезжал молодой, всё больше студенты, Ёлка от скуки выходила к ним вечером попеть песни, но за первый же месяц работы поняла, что люди это нищие, только волосы зря костром провоняют.

В конце июня ночи на острове стояли белые, туристы вовсе не спали, Ёлке мешали их песни, а потом, поутру, когда костры гасли, принимались горланить петухи. Ёлка зажимала подушкой уши, вертелась, кровать под ней скрипела на все лады. Мать начинала кхекать, захлебываться кашлем. Бодрилась, лишь когда заходил ее послушать Цапля. Ёлке потребовалось некоторое время, чтобы отучиться называть Цаплей Суладзе, главврача интерната для инвалидов. Все-таки не школьница, а молодой специалист. Мать говорила, он зачастил ее легкие проверять. Ёлка и сама замечала, что главврач заявляется по нескольку раз в неделю, остается попить чаю, приносит пастилу. Как-то пришел с коньяком, цветами, сидел торжественный, замуж позвал. Мать аж порозовела. Ёлка отказала: выйти за ровесника покойного отца и осесть на Валааме ей не улыбалось. «Дура, – сказала мать, когда Суладзе ушел, забыв на вешалке халат. – С туристами крутишь? Любовь пройдет, останешься в этом jävla skit. Тут все же врач, хоть и в тюрьме». Тюрьмой сильно обрусевшие шведы, бог знает как уцелевшие на Валааме, называли остров шепотом. По-западному. Не смягчая звук. Турма. Раньше, когда мать вдруг начинала ругаться по-шведски, отец прибавлял звук радио.

Ёлка встала, закрыла окно, покрутила ручку приемника, послышалась легкая музыка.

– Послушайте, Виталий, я не хочу выговор получить.

– Да мы же рассчитаемся. Шесть рублей, по три с носу, как в театр.

Ёлка выдержала паузу, потом кивнула: положите на стол.

Дорогой Ёлка зевала, поеживалась. За ней тащились двое с халатами в руках. Спустились в овраг, спугнув жирного дятла, тот простукивал поваленный ствол, ленясь подняться выше. Сырая сизая глина липла к сапогам, Ёлка отирала их о черничник, давя черно-алую ягоду. Парни взялись вспоминать, у кого кто на войне погиб, кто пришел раненый. На «инвалидном острове», как Ёлка звала Валаам, ее с детства кормили этими байками. Она не могла дождаться, когда же последнего самовара свезут на кладбище и война, застрявшая тут, наконец закончится. Семьдесят четвертый на дворе, все-таки! Ёлка хотела танцевать, ездить на такси, пить коктейли, жить на курорте, где пальмы, где лето с апреля по октябрь. Жить. А не бегать в деревенский сортир.

На Лещёвом озере остановились покурить. Ёлка заприметила на той стороне хромого Ваську, рыбака. Поторопила своих, чтобы не подвалил с расспросами. Васька был веселый мужик. Но уж больно уродливый. Все лицо в черных оспинах. И глаза у него цепкие, все видит. Вон и сейчас рукой машет.

– Хватит дымить, – рявкнула Ёлка на экскурсантов, пошла быстрее.

– Леночка, вы нервная какая сегодня, может, это, принять для настроения?

Виталий вытащил из кармана бутылку портвейна. Ёлка посмотрела на него, как на тлю. В Ленинграде научилась отваживать кавалеров.

На Никольском филиале, видно, был тихий час или Суладзе все же запретил ходячим психохроникам прогулки. Ёлка, когда узнала, что они вот так разгуливают по острову, лично ему пожаловалась. Тот сказал, чтобы она занималась своими делами. Не простил отказа, видно. Да и черт с ним. Дай срок, умрет последний инвалид – Цаплю быстро попрут из его богадельни.

Из распахнутой церкви пахнуло сырой штукатуркой и мочой, фрески облетели и засыпали пол, как листва. Там, в глубине, захлопала крыльями крупная птица. Рыжий, достав фотоаппарат, проматывал пленку. Ёлка велела убрать – этого еще не хватало.

– Халаты надевайте, быстрее!

Прошли в бывшие кельи, где за выкрашенными в коричневый дверьми обитали психохроники. Ёлка помнила, что тот контуженный летчик лежит за дверью справа. Один в палате, редкий случай. Покажет – и хватит с них. На вешалке в коридоре болтался еще халат. Ёлка натянула его, толкнула дверь в палату.

– Ох ты ж! – Виталий дыхнул на нее перегаром. – Он живой вообще? Лен?

– Дверь закрой, – приказала Ёлка рыжему, зашедшему последним.

– Он нас слышит?

Ёлка мотнула головой. Экскурсанты приблизились. Рассматривали спеленутого, как куколка, ветерана. Он занимал половину койки, на белом выделялось его лицо, заросшее щетиной, и синий ромб одеяла в прорези пододеяльника. Там, где кончался ромб – кончалось и тело. Взгляд как с обрыва падал. Виталий потянулся проверить, может, руки инвалиду просто примотали, как пеленают детей. Отдернул.

Ёлка хмыкнула. Она только сейчас обратила внимание, что летчик молодой. Будто ровесник ей. Ни одной морщинки. Если его прикрыть одеялами, чтобы казалось, что руки-ноги на месте, и то невозможно счесть его человеком, как все. Даже самоваром не назвать. У тех голова хоть работает, всё байки травят. Этот едва ли соображает. Небось и в зеркальце себя не узнает, если поднести – застывшая физиономия изредка моргала. Интересно, где его медали? Этим туристам награды еще подавай. Ёлка открыла ящик тумбочки, там лежал учебник анатомии за восьмой класс.