Довлатов — добрый мой приятель - Штерн Людмила. Страница 39
Представляю себе, как обиделся бы Довлатов, если бы кто-нибудь назвал 5/6 всего, что он написал, макулатурой. И уж, во всяком случае, сказал бы, что с автором о его произведениях надо говорить мягко, как о ребенке. И считал ли он действительно, что его произведения макулатура? Уверена, что не более, чем когда писал, что Марк Поповский, да будет земля ему пухом, «скучен, глуп и блудлив». Я прекрасно помню, как мы вместе, еще в Ленинграде, читали рукопись книги Поповского «Жизнь и житие Войно-Ясенецкого», и Сергей искренне и многословно ею восхищался.
К сожалению, многие (да и я подчас) принимали то, что он говорил буквально, а не как звонкую фразу, диктуемую ходом разговора и сиюминутным настроением.
Представляю также, как кувыркался бы Довлатов, получив от кого-нибудь в Ленинграде письмо с сообщением, что «Нью-Йорк жутко провинциален». К счастью, у него хватило здравого смысла понять, что перечисленный им нью-йоркский «литературный круг» (за исключением Бродского) состоит из горстки таких же неприкаянных эмигрантов, и что начинать придется именно в нем, потому что за пределы этого «литературного круга» в так называемый главный поток американской литературы выйти без английского языка очень непросто. Но Довлатову это удалось. В записке от 10 мая 1979 года Сергей написал мне: «Бродский позвонил, наговорил комплиментов и сгинул, обещав издать меня в „Даблдэй“, „Рэндом хауз“ и „Саймон энд Шустер“» [12].
Глава пятнадцатая
Тень падающих снежинок
В дни нашей молодости, общаясь с Бродским, Рейном, Найманом, Ефимовым и Довлатовым, я считала их столь выдающимися поэтами и писателями, что мне и в голову не приходило обнародовать свои литературные попытки. Я стучала на машинке в глубокой тайне, боясь глумленья. Но однажды, забредя с Довлатовым сперва в рюмочную, а потом в пельменную на углу Литейного и Некрасова, я разомлела, потеряла бдительность и призналась, что написала рассказ. Помню, что назывался он «Белое чудо» и как-то перекликался с первым романом Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть» (в те времена я мечтала достичь уровня Франсуазы Саган так же страстно, как Довлатов мечтал достичь уровня Василия Аксенова).
Известие о моих литературных поползновениях Довлатов воспринял с таким видом, будто перед ним была курица, размахивающая дипломом из Гарварда. Сделав полуучастливое, полупренебрежительное лицо, он заявил, что мне писателем не бывать. И даже не потому, что совершенно бездарна. Судя по моим оценкам его рассказов, у меня есть литературный вкус, чувство языка и, вообще, кое-какое дарование. Но я никогда не стану писателем, потому что моя жизнь начисто лишена трагедии. «Литература — это расправа с самим собой, — назидательно говорил Сергей, — а ты к себе слишком хорошо относишься». На мои заверения, что я себя презираю и ненавижу и что мне нет с собой места на земле, Довлатов возражал: «Недостаточно. Тебя погубит благополучие и оптимизм. В твоей жизни не только нет трагедии, в ней нет элементарной драмы». Я до сих пор сожалею, что тогда, в пылу ссоры, не попросила Довлатова объяснить разницу между элементарной и усложненной драмой.
— А в чем заключается твоя трагедия? — взорвалась я. — Ты — молод, талантлив и здоров как бык!
— Что ты можешь знать о трагедии пишущего человека? — демонически поводил очами Довлатов. — Который к тому же люмпен.
— Твоя трагедия в том, что у тебя нет денег на водку! — я схватила пальто и, хлопнув дверью пельменной, вылетела на Литейный.
— Эта фраза из Нориного лексикона! — закричал он вслед.
В общем, мы спорили о том, кто из нас более несчастен. Примерно так же, как за несколько лет до этого Бродский и Найман подрались, будучи не в состоянии решить, кто из них более одинок.
Я запомнила эту сцену, потому что ироническое отношение к моим литературным попыткам Довлатов проявлял не раз. Однажды, настроенный добродушно, он признался: «Когда я впервые узнал, что тебя печатает „Время и мы“, „Новое русское слово“ и собирается публиковать „Континент“, я почувствовал неприятное жжение в груди и испугался, не инфаркт ли это. Но со временем я благородно смирился с этим вопиюще несправедливым фактом» (нижеприведенные письма свидетельствуют об этом).
Конечно, жжение в груди и страх инфаркта было очередной звонкой фразой, рожденной в ходе беседы. Но не такова была я, чтобы кротко сносить насмешки.
Позволь и мне поделиться соображениями о твоей судьбе. Невероятное везенье, что тебя выгнали из университета, и ты оказался надзирателем в уголовном лагере. Представь на минуту, что ты доучился, получил диплом специалиста по финскому языку и литературе, и куда бы ты с ним делся? Редактором какого-нибудь занюханного журнала? В Интурист тебя бы не наняли — ты пьющий и неблагонадежный. И о чем бы ты писал свои рассказы? О фарце на Невском? О скандалах в Восточном ресторане? О драках с Асиными кавалерами? А ты, благодаря этому удивительному везенью, получил уникальный опыт и неисчерпаемые темы для литературы. У нас нет другого писателя-вохровца, наделенного к тому же талантом и какой-никакой душой. Ты — единственный. И твои произведения о лагере наиболее сильные из всего, что ты пока написал.
Мне показалось, что я ошарашила Сергея сообщением о свалившейся в юности на него удаче. Он сам о ней не догадался и по достоинству не оценил.
Но мы вовсе не всегда стремились поддеть друг друга носком кованого ботинка. Вот совсем другой пример.
Апрель 1979 года, из Нью-Йорка в Бостон
Милая Люда!
Знаешь ли ты, что твою повесть транслировали по Би-Би-Си? Мне сказал Поповский. Очень хочу повидать тебя. Я тут зашел в книжную лавку Мартьянова и попросил Довлатова и Уфлянда — взглянуть. Старик Мартьянов бодро закивал и вынес мне Алданова и «Кюхлю».
В жизни всегда есть место комплексам!
Твой собрат по перу,
СД
А вот еще один пример довлатовских комплиментов. И в этом случае я совершенно не желаю сомневаться в его искренности не просто потому, что он советовал печататься дальше, но и потому, что я знаю: эту похвалу я заслужила.
Милая Люда!
Я желаю выразить тебе литературный комплимент. Я прочитал твоих «Родственников». Там дядя очень натурально разговаривает: «Это ее брат, пожалуйста». Передавать акцент очень трудно. Это мало у кого получается (См. С. Довлатов. «В гору». «Время и мы», № 38).
У советских писателей неизменно что-то «моя твоя не понимает». Даже у Искандера плохо написан акцент. Не говоря о Ефимове. Там у него грузин произносит — «польт не трэба». Кошмар. [Кстати, Ефимов, которому я это рассказала, категорически утверждает, что ни в одном его произведении нет фразы «польт не трэба». —
Л. Ш.
]Теперь о Перельмане. X. утверждает, что Перельман заведовал в «Литгазете» выдачей клея и был уличен в злоупотреблениях.
Аркаша же Львов <…> глуп почти неправдоподобно для еврея. Он глуп какой-то уральской глупостью. Вершина его духовных представлений — это когда барышня пытается его укусить, а он ее толкает и уходит. Приезжай скорее. Я тебя обязательно познакомлю с Гришей Поляком («Серебряный век»). Это единственный культурный издатель в Америке (но и самый бедный).
У нас теперь большая квартира. Настолько, что можно всем одновременно поссориться. Пью я теперь совсем мало, Лена уходит из НРС. Это жестокое учреждение.
Люда! У тебя есть набор «Коллег» из «Времени и мы». Почему же ты не издашь книжку? Это стоит 800 долларов.
Твой С.
В то время я была начинающим автором, ничего не смыслящим в процессе и стоимости книгопроизводства. Но, вывезя с собой в Америку все совковые комплексы, я категорически не желала заниматься «самиздатом». Мне представлялось, что публиковать свои произведения за свой счет в мире, где нет цензуры, препон и рогаток, — не только не престижно, но просто неприлично (прожив на Западе достаточно долго, я уже не столь категорична). Сегодня для меня дело совсем не в престижности, а в маркетинге. Чтобы книга попала в библиотеки, книжные базы и магазины, нужна реклама. У самодельной книги нет каналов распространения, нет шансов на рецензии, которые читали бы не только друзья, но и закупщики книг. Конечно, автор сам может рекламировать книгу в различных периодических изданиях, платя за это деньги, которые сведут на нет возможную выручку за книгу. Поэтому самодельные книги чаще всего остаются в ящиках у автора в кладовке и служат подарком друзьям на дни рождения. Довлатов, который прекрасно разбирался в книгоиздании, думал иначе.