Довлатов — добрый мой приятель - Штерн Людмила. Страница 55

Не этими ли словами можно характеризовать прозу Довлатова? В своих рассказах он никогда не осуждает героев и скрупулезно выполняет христианскую заповедь «не суди и не судим будешь». Если бы он поступал так же в жизни, цены бы ему не было.

В юности Эрнест Хемингуэй создал свой собственный кодекс чести, основанный на правде и верности, но не сумел следовать ему и не взял высоко поставленную им самим планку честности и благородства. Он совершил в жизни много ошибок, которые сам называл провалами. Он изменял своим принципам, своей религии, своим женам. Только литературе он не изменил ни разу. И когда осознал, что как писатель он не может больше быть равным себе, что он исчерпал себя, — жизнь потеряла смысл. Наступила глубокая депрессия, с которой он не сумел справиться.

Его отец, врач, смертельно заболев, не захотел терпеть долгую и мучительную агонию и покончил с собой. Хемингуэй, страдавший циррозом печени, плохо работавшими почками, литературной и физической импотенцией, боялся, что его болезни

не смертельны,

и длить свою жизнь не хотел. 2 июля 1961 года он снял со стены свою лучшую английскую двустволку, зарядил оба ствола и снес себе череп.

Довлатов был на тринадцать лет моложе Хемингуэя, когда его настигли почти те же синдромы и по той же причине. И того, и другого разрушил алкоголь. У Хемингуэя в последние годы случился

writer’s block

. Он убедился, что больше писать не может.

И Довлатов понял, что он исчерпал свои ресурсы. Его полная горечи фраза «у Бога добавки не просят» звучит как приговор. Просто Довлатов покончил с собой другим способом — утопил себя в водке. Он пил, прекрасно зная, что каждый следующий запой может оказаться последним, а впервые о самоубийстве говорил и писал мне за двадцать лет до своей трагической гибели.

Теперь о человеческих качествах: недостатков у Довлатова было миллион, и далеко не последние — злословие и коварство. Следуя заповеди «не суди» в литературе, он пренебрегал этой заповедью в жизни. Он обидел стольких друзей и знакомых, что не только пальцев на руках и ногах не хватит, но и волос на голове недостаточно. Кажется, только Бродского пощадил, и то из страха, что поэту донесут. Конечно, хочется понять, искренне ли он так думал о людях, которых порочил и о которых нес всякие небылицы? Вряд ли. К нему применима поговорка «ради красного словца не пожалеет и отца». И, действительно, отца своего он не пожалел и писал о нем в издевательском тоне, полагая, что это остроумно, метко и непременно рассмешит всех, включая Доната Исааковича. Кроме того, таким странным способом он давал волю своим чувствам, а чувствовал он себя почти всегда несчастным.

Когда я впервые прочла опубликованную переписку Довлатова и Ефимова, я была очень расстроена как фактом ее публикации, так и ее содержанием. Даже читателям, совершенно не знакомым с авторами, ясно, что корреспонденты не совершили по отношению друг к другу ни одной подлости. Они не передали друг друга в руки КГБ, не писали друг на друга доносов в налоговое управление, не увели друг у друга жен, не посягнули на недвижимость друг друга, не украли друг у друга рукописи и серебряные ложки, и не распространяли друг о друге слухов о растлении малолетних. Когда Сережа только возник на литературном горизонте и познакомился с уже известным писателем Ефимовым, Игорь сразу оценил его талант, стал его поклонником, очень поддерживал и помогал ему. Он был верным товарищем, никогда не предал его и не сделал ему ничего плохого. Что же возбудило в Довлатове такую неприязнь, почти ненависть? Ефимов ни в коей мере ее не заслужил.

Но вот прошло три года со времени публикации той книги, страсти улеглись, и теперь я думаю, что этот «эпистолярный роман» окажется полезным для понимания Сережиной внутренней трагедии. Последнее его письмо, завершающее опубликованную переписку, приоткрывает завесу над истинными причинами этой трагедии. Сережа находился в глубокой депрессии, усиленной периодическими запоями. Его мучило, что он так и не стал американским писателем.

Десять опубликованных в «Нью-Йоркере» рассказов были бы пределом мечтаний для любого американского автора. Они ласкали довлатовское эго, позволяя свысока относиться к тем, кто этой чести не удостоился.

Показать пренебрежительное отношение к Ефимову ему казалось особенно приятным. Довлатов почтительно относился к Игорю в юности, когда Ефимов ему покровительствовал. А в Америке Довлатов оказался успешнее, и он поспешил дать Игорю об этом знать. Благодарность — чувство сложное, далеко не всем удается его испытывать в течение долгих лет.

Но боюсь, что самой главной причиной депрессии Довлатова был страх потери воображения, прозрачности стиля, высокого дара слова и блеска шуток. Последнее письмо Сергея в «эпистолярном романе» полно такого отчаяния и свидетельствует о таком аде в душе, что я, перечитывая его, плакала. И, хотя это письмо звучит как реквием самому себе, но и в нем, зная Сережу, я вижу некоторую игру и кокетство (пусть простят меня читатели за ложку дегтя в бочке меда, иначе говоря, за каплю скептицизма в море любви к нашему герою).

Но суть внутренней драмы выражена в этом письме довольно четко: он всю жизнь старался стать другим человеком, но ему это так и не удалось. И проницательный Ефимов понял это и дал Сереже об этом знать.

Как уже писали десятки друзей и приятелей, Довлатов был блистательным рассказчиком и уступал в этом мастерстве разве что Жене Рейну. Но жанр у них был различный. Женя плетет очаровательные, захватывающие небылицы, почти всегда добродушные и безвредные. Довлатов, помимо смешных историй, обожал сплетничать и злословить. При своей собственной «ранимости-уязвимости», по отношению к другим Сергей бывал желчен и безжалостен. Бог наградил его гипертрофированной наблюдательностью. Он подмечал малейшие промахи в поведении, речи, облике, одежде, в литературных опусах друзей и знакомых и кровожадно превращал их в горстку обглоданных костей. Я помню десятки таких случаев. Например, они с приятелем ехали на Сережиной машине из Нью-Джерси на Манхэттен. Кстати, этому приятелю (назовем его М. Р.) Довлатов многим обязан. Переезд через мост Джорджа Вашингтона стоил тогда, кажется, четыре доллара. Обычно в таких случаях водитель и пассажир учтиво борются за право заплатить. Сергей с упоением рассказывал в большой компании, что М. Р. вытаскивал из кармана бумажник, как в замедленной съемке, неприлично долго в нем рылся и, наконец, вытащил доллары в момент, когда Сергей уже протянул деньги в платежную будку. От симпатичного и дружелюбного М. Р. осталась пригоршня праха. Все умирали со смеху, и я в том числе.

«Относился я к товарищам сложно, любил их, жалел их, издевался над ними. То и дело заводил себе приличную компанию, но всякий раз бежал, изнывая от скуки…» — пишет Довлатов в «Невидимой книге». Это — полуправда. Смотря из какой компании бежал. В Ленинграде, например, из компании Бродского, Наймана и Рейна Довлатов никуда не бежал, напротив, очень дорожил их обществом и вниманием, так же как и обществом «Горожан» — Вахтиным, Ефимовым, Марамзиным и Губиным.

Довлатов утверждал: «По отношению к друзьям владели мной любовь, ирония и жалость. Но в первую очередь любовь». Это тоже полуправда.

Да, он любил неудачников, несчастных, а то и подонков, жалел и поднимал их «со дна». Но более или менее успешные, здоровые и веселые его безмерно раздражали. Особенно злили его люди гармоничные, живущие в мире с самими собой. По части злословия и разрушения репутаций Довлатов преуспел, сравнявшись с замечательным американским писателем Труменом Капоте и почти догнав Анатолия Наймана.

— Откуда, Сережа, в твоем организме столько яда? — удивлялась я. — Природа явно что-то перепутала, создавая тебя. Найман, понятно, маленький и тщедушный… Но ты-то, здоровый верзила, к тому же красивый и талантливый. По закону сохранения энергии должен быть добродушным и мягкосердечным.

Хотя, по справедливости и доброжелательности характеристик, щедро рассыпанных в письмах Ефимову, Довлатов напоминает Собакевича, надо признаться, что среди них попадаются и меткие, и очень смешные.