Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света) - Андоновский Венко. Страница 50
Конечно, и это была притча моего премудрого старца, который изо всех сил старался научить меня и поставить на ноги в духовном опыте; Я понял, что именно он, а не Клаус Шлане помогает мне встать на ноги, а не на голову. Разгадать смысл этой притчи было легко: достаточно было заменить «иконописец» на «писатель», и самолюбивый и демонолюбивый диакон из его рассказа стал мной, писателем из моей прошлой жизни.
Вчера он сказал мне приготовиться к путешествию, что он сегодня возьмёт меня с собой в Карею. Не знаю, зачем я ему, когда все антипросопы всех монастырей на Афоне собираются на заседание Протата, а я всего лишь послушник.
Сегодня, после прибытия в Карею, раскрылся смысл моего пребывания там. Заседание закончилось через два часа, я ждал в нижней комнате, у входа. После заседания старец повёл меня по узкой тропинке, поднимающейся в гору: городские здания сменились деревенскими домиками, а из маленькой пекарни пахло тёплым хлебом. Старец купил один, разломил пополам и подал мне: хлеб парил, источая аромат. Мы молча шли и ели. И вскоре остановились у церкви Кутлумушского монастыря. Перед ней большой и красиво благоустроенный двор, который так искусно спрятан (а находится очень близко к городу), что я вспомнил старца Киру и его утверждение, что никто не видит рая, потому что он прямо перед глазами.
Старец подвёл меня к фреске на церковной стене, прямо к тому месту, где был нарисован ад. В огне и пламени, в горячей красной смоле кипели души блудников, развратников, воров, сребролюбцев, сластолюбцев, убийц, а в самой середине котла со смолой, словно нежась в бирюзовом море у нашей Хиландарской пристани в деревне Дафни, улыбаясь, веселясь и радуясь, стоял нечестивый с трезубцем в руке и наслаждался муками несчастных душ.
Мы смотрели и молчали. Я, наконец, понял, что точно так же, как когда-то он повёл меня на виноградники, чтобы рассказать мне что-то через метафору пейзажа, теперь он хотел преподать мне ещё один важный урок.
— Счастливы были наши предки, раз представляли себе его таким, — сказал он, и я понял, что Слово начинается. — Смотри: он совершенно человекоподобен. И отчасти так и есть. Такое представление основано на наивном убеждении, что, если есть Богочеловек, то есть и сатаночеловек. Но проблема в том, что Богочеловек один, а сатаночеловеком является каждый из людей.
Я молчал. Мне нечего было добавить; что бы я ни сказал, было бы глупо. А мне пришла в голову тяжкая глупость: житейское, грамматическое сравнение — Богочеловек — это оптатив, а сатаночеловек (я впервые слышал это выражение) — индикатив; первое — возможное, второе — реальное. И только я подумал об этом, как услышал голос старца:
— Чтобы приблизиться к Богу, нужно много труда и подвигов; чтобы стать подобным сатане, не нужно ничего; это бесплатно, более того, тебе платят. Наоборот, чтобы уйти от него, нужно много заплатить.
— А сатаночеловек — это то же самое, что и человекобог, отче? — осмелился я спросить, боясь поспешить и ошибиться.
— Конечно. Человек, поставивший себя на место Бога. Человек, считающий себя Богом — это излюбленная одежда дьявола, ибо сатана столь же подвержен страстям, как и человекобог. Оба считают, что их несправедливо лишили права быть равными Богочеловеку. И именно поэтому человекобог или антропоцентрик — это необходимое орудие сатаны.
Я молчал, потому что до встречи с отцом Иаковом я тоже был заклятым антропоцентриком: я считал, что судьба человека только в его руках, что человек есть homo faber, кузнец своего счастья. И тут из уст моего старца я услышал почти невероятное слово, мирское и вместе с тем богобоязненное:
— Я был в первых рядах студенческих демонстраций в шестьдесят восьмом в Сорбонне: мои родители были богаты и дали мне возможность учиться в полном соблазнов Париже. Мне было двадцать три года, и я был антропоцентриком. Я думал, что революция принесёт справедливость; как всегда, человеческая правда оказалась неправедной. Затем, защитив магистерскую диссертацию по Камю, убеждённый, что мир бессмыслен и абсурден, как я и говорил тебе, я изменил своё мнение: мир наполнялся смыслом, если в нём был Бог. Это означало привнесение добра в мир зла. И только когда я ввёл в мир добро, я смог ясно увидеть зло. В те годы мне был нужен Бог, хотя бы в качестве метафоры, чтобы увидеть нечистого. В те революционные годы я понял, что дьявола нельзя рассматривать субстанционально, как материализованное зло, даже если бы это было совершенно образное представление, как здесь, — сказал он и указал на дьявола. — Я понял, что сатана, который во времена инквизиции был хорошо виден, материализовавшись в женщинах-ведьмах, которые якобы колдовали и вступали в половую связь с дьяволом, теперь растворился в толпе и стал менее заметен. Он хитёр, а потому из материи стал структурой, организацией, партией. От такого дематериализованного и институализированного дьявола польза была тем, кто на наших демонстрациях громче всех кричал о справедливости: они получили неслыханные привилегии, а мы, наивные, остались не у дел. Вот так я и пришёл к Богу, спасибо и хвала им за это.
Я понял, что до моего слуха доносится нечто чудесное: изрекается социальная история дьявола. И к тому же даётся его эволюция от теологически наивной человекоподобной фигуры с хвостом и трезубцем к изощренным идеологиям, в которых сатана становится субстанцией, управляющей политикой, через неё — средствами массовой информации, а через них и людьми.
— Но именно в те годы произошёл переход от субстанционализма к реляционизму во всех современных гуманитарных науках, отче, — сказал я. — Это было время, когда перестали говорить о структуре, а только о функции вещей; человека больше не интересует, что есть зло с точки зрения структуры, а лишь, как оно функционирует, — добавил я.
— Да, я об этом и говорю, чадо: дьявол хочет господствовать над гуманитарными науками, а не над естественными; туда ему вход закрыт, ибо в отличие от добра и зла гравитация не зависит от человека. Это не отношение, это абсолют, и любой предмет падает на землю с ускорением 9,81 метра в секунду за секунду. Бог закрыл для нечестивого нечеловеческую природу, а оставил ему лишь человеческую; он оставил человека как полигон для битвы дьявола с Богом. Но это единственный возможный способ для человека стать лучше… победить зло. Наш Отец Небесный относится к нам как хороший и строгий отец: иногда приходится разрешить ребёнку одному вскарабкаться по лестнице и упасть, чтобы научиться. Метод кажется жестоким, но это от любви.
— А что случилось с лукавым после того, как он смешался с толпой, отче? — спросил я с нескрываемым любопытством. Он посмотрел на меня.
— Послушай, сынок. С одна тысяча девятьсот семидесятого года я иду за Христом; сперва как отшельник, а потом в братии монастыря. Всего 47 лет; сейчас мне 72. За все эти десятилетия богосозерцания я не читал ничего мирского. Когда я был пустынником, я не видел ни одного листка бумаги: в пещерах нет библиотек и газетных киосков, чтобы следить за тем, что нового в мире. Когда я жил в монастырской общине, время от времени мне попадались газеты, оставшиеся от случайных постояльцев. Теперь, хотя я единственный во всём монастыре, у кого есть компьютер и интернет, я ими совсем не пользуюсь: я нашёл свою узкую тропу к Богу и всю информацию о мире воспринимаю как обычную и вредную демонологию. Пусть это социальное бесовство опишет мирской человек, имевший опыт общения как с Богом, так и с нечестивым. И именно потому, что до вчерашнего дня ты, как говорится, был в свете, я хотел спросить тебя: каков сегодня тот, кого нельзя поминать?
Я чувствовал, что он нарочно по своему добродушию даёт мне возможность высказаться; он был из тех образованных отцов, которые в разговоре с братьями отдавали предпочтение античному философскому диалогу, а не монологу, который он сохранял для своих блестящих обращений и проповедей на литургиях. И так как я, когда был мирянином, довольно много занимался вопросом зла, я сказал: