Детская книга - Акунин Борис. Страница 36
Ластик вяло пробурчал:
— Уйди, зануда.
Это если по-современному. На самом-то деле он сказал: Изыди, обрыдлый. Но старорусская речь уже не казалась ему вычурной или малопонятной — привык. И на слух воспринимал без труда, и сам научился изъясняться. Вроде как всю жизнь таким языком разговаривал.
Аппетита не было. Конечно, если б сейчас навернуть бутербродик с салями, или жареной картошки с кетчупом, или эклер с шоколадным кремом — другое дело. А от этого их исторического меню просто с души воротило.
— Уточка-то с шафраном зажарена, рябчик свеженький. А коливо до того сладкое! — все совался со своим подносом Шарафудин.
Сам и улыбается, и кланяется, а глаза немигающие, холодные, Ластик старался в них лишний раз не заглядывать. Мороз по коже от такого прислужника. А другого нет — прячет Василий Иванович «ангела» от своей челяди.
Когда Ондрейка, постреляв по сторонам взглядом, наконец удалился, Ластик с тоской посмотрел на еду. Потыкал деревянной ложкой в миску с коливом, главным туземным лакомством: вареная пшеница, сдобренная медом, изюмом и корицей. Есть, однако, не стал. Поосторожней надо со сладостями, а то растолстеешь от малоподвижной жизни. Понадобится лезть в хронодыру, и не протиснешься.
А Соломка (такое имя носил фактор, до некоторой степени скрашивавший жизнь плененного «ангела») сетовала, что он худ и неблаголепен, аж зрети нужно (даже смотреть жалко). Но это у них здесь такие понятия о прекрасном: кто толще, тот и краше. Слово добрый тут означает «толстый», а слово худой значит «плохой». Если б показать Соломке какую-нибудь Кристину Орбакайте или Бритни Спирс, обозвала бы их козлицами бессочными. Шарафудин, по ее терминологии, мущонка лядащий, яко стручишко сух, бабы с девками на него и глядеть не хотят. Ондрейка нарочно съедает в день по дюжине подовых пирогов, по гривенке сала свинячья и по лытке ветчинной — чтобы поднабрать красоты, да не в коня корм, злоба его сушит.
Боятся Шарафудина в тереме. Всем известно, что держит его князь для черных, страшных дел — дабы собственную душу лишними грехами не отягощать. «Ондрейке человека сгубить что плюнуть», говорила Соломка. Как будто Ластик без нее этого не знал…
Однако пора про фактор рассказать, а то всё «Соломка, Соломка», и непонятно, кто это.
На второй день «гостевания», когда Ластик еще был здорово напуган и мало что в здешней жизни понимал, хозяин дворца явился к нему, так сказать, с официальным визитом.
Князь, хоть и находился в собственном доме, облачился в длинную, покрытую парчой шубу, на голову надел высокую меховую шапку трубой. Такие головные уборы — горлатные шапки, — как потом узнал Ластик, могли носить лишь высшие сановники, бояре.
Войдя, Василий Иванович поклонился, коснувшись рукой пола. Речь повел издалека, с такими экивоками, что бедный унибук даже нагрелся.
— Ты прости меня, преславный отрок, что я поступил так, как был вынужден поступить, хотя царская воля, а возможно и прямое соизволение Небес — или, не Небес, а совсем наоборот, тебе это виднее — указывали, что государем подобает стать не Федьке Годунову, но единственно лишь твоей августейшей милости…
И долго еще он плел затейны словеса — путано и непонятно даже в переводе на современный язык. Говорил про то, как дороги ему интересы августейшего дитяти, да сейчас на рожон лезть опасно и не ко времени.
Лишь когда Шуйский сказал:
— Трухляво древо Годуновых, малость обождать — само рухнет, вот тогда-то и наступит твой час, — до Ластика наконец дошло, к чему клонит хитроумный боярин.
— Да не хочу я быть царем! И никакое я не «августейшее дитяте»! — воскликнул шестиклассник.
Помолчал Василий Иванович, закрыл правый глаз, воззрился на собеседника левым.
— Может ты там, в ином мире, запамятовал про свое прежнее, земное бытие?
— Ничего я не запамятовал, — стоял на своем Ластик. — Я не царевич, и вы отлично это знаете!
— А кто ж ты тогда? Немец?
— Нет.
Князь проницательно прищурился.
— Не немец, но и не русский. Был мертвый, стал живой. Поня-ятно…
А что ему понятно, было совсем непонятно. Выждав малое время, Шуйский сменил тему.
— А что это ты всё в книгу глядишь? Видел я — знаки в ней весьма премудрые, не для человеческого разумения. Не та ли это Небесная Книга, в которой прописаны людские судьбы?
— Нет, это учебник по геометрии. Знаете, что это такое? (Нет, сие земномерный письменник. Ведаешь што то есть?)
— Ведаю. Земномерие — царица Квадривиума, сиречъ Четверонаучия, — почтительно ответил Василий Иванович.
— Вот-вот. Очень геометрию люблю. Вот, смотрите. Тут задачки всякие, правила.
И Ластик дал ему книгу, чтобы сам увидел и утратил к ней интерес.
Шуйский опасливо раскрыл учебник, стал медленно перелистывать. На семьдесят восьмой странице задержался, и Ластик заметил, что этот разворот зачитаннее других.
Боярин послюнил бумагу пальцем, потер.
— Буквиц не сочту, зело диковинны. А листы вельми малы, зряшный баволны перевод.
И тут случилось неожиданное — унибук среагировал на последнее слово.
Текст задачки исчез, вместо него на развороте замигал дисплей, и возникла надпись: «Букв прочесть не могу, очень необычны. А листки слишком маленькие, пустой перевод бумаги».
Вскрикнув, князь уронил книгу.
— Огненны письмена!
Пришлось выкручиваться.
— Дайте сюда, — строго сказал Ластик, подбирая унибук. — Это только ангелам можно. Чтоб ваш человеческий язык понимать и с вами разговаривать.
И произнес то же самое по-старорусски. Василий Иванович удовлетворенно улыбнулся:
— Ага, ангел. Так я и думал. А позволь узнать твое святое имя?
— Эраст.
— Пресветлый ангел Ерастиил, ниспосланный с Небес на землю по воле Божией!
Шуйский бухнулся на колени и давай меховой шапкой по полу макать.
Чтобы прекратить эту гимнастику, Ластик сказал:
— Я не по воле Божьей, я сам по себе.
— Так Господь Бог Саваоф тебе помощи не сулил? — быстро осведомился боярин.
— Нет.
— А Спаситель наш Иисус Христос?
— Нет.
— Быть может, Пресвятая Дева? Или твои начальники архангелы?
Было искушение сказать ему: да, мол, архангелы обещали за мной приглядывать, чтоб не обидел кто. Но Ластик вовремя одумался, сообразил, куда этот прохиндей клонит. Хочет, чтобы ему в интригах Небеса помогали. Наплетешь про архангелов — не отвяжется.
— Нет, никто мне не помогает, — твердо ответил Ластик.
Василий Иванович, кряхтя, поднялся с колен, отряхнул шубу.
— Зачем же ты явился в этот мир? — спросил он, подвигав и правой, и левой бровью. — Чего ты хочешь?
«Домой хочу, в двадцать первый век», чуть не брякнул Ластик.
— Хочу есть!
Со вчерашнего дня у него во рту не было ни крошки. Хоть честного отрока и разместили в светлице, но ни есть, ни пить не давали — должно быть, решили, что он в самом деле птичьим пением и росой питается.
Развеселился боярин от этих слов. Запрокинул голову, рассмеялся.
— Значит, Сила за тобою никакая не стоит, царем ты быть не хочешь, а хочешь есть? Ах, невинное чадо. Истинно ангел во плоти.
И погладил Ластика по голове. Пришлось стерпеть.
— Ну что ж, — жизнерадостно сказал князь, — откушаем вместе. Велю стол накрывать.
Полчаса спустя Ондрейка сопроводил Ластика в большую комнату под лестницей — трапезную, где новоиспеченный ангел впервые попробовал московских яств, обильных, но не сказать чтобы вкусных.
Хлеб был пресным, мясо несоленым и к тому же снаружи пережарено, а внутри сырое. Готовить в старинной Руси, судя по всему, не умели.
Странными показались Ластику и столовые приборы. Вместо тарелок перед ним и боярином поставили по караваю. Верхушку князь срезал ножом, мякоть выковырял, и внутрь налил щи из оловяной мисы. Вилки не дали, только ложку, да и той Василий Иванович лишь выхлебал жижу, а капусту и кусочки мяса доставал прямо пальцами. Иногда облизывал их или вытирал о бороду. Часто порыгивал, крестя рот.