Роман - Сорокин Владимир Георгиевич. Страница 27

Роман пересёк два небольших оврага и, преодолев продолжительный подъём, вышел на обрыв. Под ним лежало крутояровское озеро. Как и впадающая в него река, оно было безымянным. Не слишком большое, мелеющее с каждым годом озеро тем не менее было поразительно красиво. Левый край его сплошь порос камышами, правый был чист и белел длинной отмелью. Позади озера был луг, а за ним старая берёзовая роща.

Роман опустил этюдник на землю, положил на него картонку, достал портсигар и закурил. Ещё в столице он много раз представлял себе, как придёт сюда, на обрыв, нетерпеливыми руками разложит этюдник, подготовит палитру и примется за этюд. Он заранее, почти полгода назад, знал, что писать он будет дальний край озера, луг и берёзовую рощу – чудную, с зеленовато-голубым верхом и чёрно-белым низом.

Нетерпение его сейчас было столь велико, что он чувствовал дрожь пальцев, сжимающих папиросу. В его характере было броситься немедля к этюднику, и он бы сделал это, если бы не помнил совет своего покойного учителя живописи Владимира Селиверстовича Магницкого: не начинать этюда, а тем более картины, пока нетерпение не уступит место желанию.

На озере никого не было, только две чайки кружили над плёсом, покрикивая высокими хриплыми голосами. Солнце светило Роману в спину, и он чувствовал возрастающее тепло его лучей.

“Как чудно, что никого поблизости”, – думал Роман.

Он терпеть не мог, когда кто-то подходил посмотреть, “как рисует художник”, да и просто присутствие человеческой фигуры в этом пейзаже было бы неуместно. Докурив, он бросил окурок вниз и стал расставлять этюдник. Это был старенький, немецкой работы ящичек с тремя складными ногами, стоящий на них красиво, но не вполне надёжно. Он, словно строптивый породистый жеребец, часто взбрыкивал, выказывая норов, угрожая завалиться набок со всем живописным содержимым, и Роман не раз подхватывал его на лету, к радости столичных зевак. Установив этюдник, Роман открыл его, снял лежащую сверху палитру и замер, положив руку на теснившиеся тюбики с красками. От них сразу пошёл до боли знакомый запах, солнце играло на их свинцовых боках.

Роман закрепил картонку на штативах, вынул из кармана своей замшевой куртки остро отточенный карандаш и быстро набросал фигуративные черты будущего пейзажа. Затем, выдавив на палитру из каждого тюбика, взял свою любимую плоскую, китайского колонка кисть, обмакнул в плошечку с льняным маслом, тщательно вытер бархатной тряпкой, тремя движениями смешал на палитре кобальт синий с оливковой светлой и положил первый мазок.

Живопись легко давалась Роману. За это он любил её сильной горячей любовью. Быстро и успешно освоив её тонкий механизм, он вошёл в этот новый мир цвета и формы не учеником, а сопричастником, навсегда избавившись от робости и ложных страхов. Как правило, такая уверенность в себе характерна лишь при первых шагах в искусстве, о чём не раз напоминал ему Магницкий, предупреждая, что вскоре его ждёт и разочарование, и ослепление, и, наконец, ненависть к самому себе.

Но Роман не боялся ничего, он работал с самозабвением, и ему удавалось многое. Всего за полгода он стал лучшим и любимым учеником Магницкого, опередив других молодых людей в чувстве цвета и тона. Свои пробелы в области рисунка он с лихвой восполнял живописью, в которой был с первых шагов невероятно свободен и точен. Он никогда не писал портретов и жанровых сцен, его призванием был русский пейзаж. И он питал особую любовь к пейзажистам, чувствуя с ними почти родственную связь.

Он любил фламандского Брейгеля, открывшего для живописи жанр пейзажа и увековечившего себя замечательной серией “Времена года”, любил великолепный колоризм Тёрнера и неповторимые акварели Бонингтона, вечерние поля Милле и цветущие кущи Клода Лоррена, любил смелость Сезанна и открытый взгляд Моне. Но больше всех в пейзаже Роман ценил и любил Левитана.

Ещё давно он заметил, что у каждого из русских пейзажистов есть свои привязанности. Так, Шишкин любил писать сосновые леса, Васильев – болота, лужи и проталины, Венецианов – хлебные полуденные поля, Куинджи – излучины рек. Но никто из них не был привязан непосредственно, целиком, к Русской Природе и никто не выразил её с такой полнотой и искренностью, как Левитан. Роман часами простаивал у его полотен, поражаясь простоте и ясности левитановского взгляда и в то же время удивительному, как бы незаметному мастерству художника.

“Пейзаж – это состояние души”, – не раз повторял Магницкий, и Роман знал, что единственный пейзажист, выразивший до конца состояние русской души, – Левитан. Роман не подражал ему, но

переживал
такую же одержимость русским пейзажем.

И каждый раз, начиная этюд или картину, он вспоминал спокойное, с налётом грусти лицо этого человека, его большие еврейские глаза, в которых навсегда отразилась Россия…

Роман самозабвенно работал над этюдом до самого полудня. Солнце за это время встало над озером и грело сильно. Этюд был готов, и только теперь Роман почувствовал, что ему жарко. Положив кисть, он снял куртку, бросил её, сел рядом и с наслаждением откинулся спиной на пожухлую прошлогоднюю траву, под которой чувствовалась прохладная земля.

Огромное голубое небо раскинулось над ним.

Где-то рядом пел жаворонок. Роман закрыл уставшие от непрерывного напряжения глаза. В них стояло озеро и вспыхивали смешиваемые краски.

“Как прекрасна воля, – думал он, лёжа с закрытыми глазами и прислушиваясь к непрерывной руладе жаворонка, – как хорошо быть свободным и жить по законам свободы воли. Наверное, нет на свете ничего хуже рабства, страшнее зависимости от воли другого человека. Ещё страшнее быть рабом собственных обстоятельств, положения, мнения большинства… И как радостно сознавать, что ты свободен. Что ты волен просто встать, бросить всё и идти куда глаза глядят или вот так лежать, слушая крохотную птицу…”

Он открыл глаза.

Ему вспомнилась столица со своими людьми, домами, фабриками, ресторанами, со своею суетой.

“Я уехал оттуда. Уехал навсегда. И я никогда больше не буду стремиться стать знаменитым художником или известным адвокатом, не буду слушать бред самодовольных людей, не стану лгать их некрасивым жёнам, что они красивы… Только бы свобода. Единственное богатство моё. Оставь мне его, Господи!..”

Он перекрестился, глядя в бескрайнее небо.

Вдалеке послышался слабый плеск вёсел.

“Чья-то лодка”, – подумал Роман и, приподнявшись, сел.

Из обросшей камышом протоки на озеро выплыла лодка. Человек, сидящий в ней, тоже заметил Романа и приподнял фуражку. Загородившись ладонью от солнца, Роман рассматривал гребущего. По всему виду это был человек пожилой. Вероятно, встреча с Романом изменила его планы, и он стал грести к берегу. Вскоре его лодка причалила, и Роман узнал старика Савву-бобыля, заядлого рыбака и балагура.

– Роман Лексеич, здравствуйте вам! – крикнул Савва, вынимая вёсла из уключин.

– Здравствуй, Савва! – громко ответил сверху Роман, улыбаясь старику, которого он всегда любил за сметливый ум и меткое слово. Савва хотел уже вылезать из лодки, но Роман вдруг решил, что с большим удовольствием вернулся бы домой речным путём, и, вскочив, махнул ему рукой:

– Погоди, Савва, я спущусь, вместе назад поплывём!

– И то дело! – весело ответил старик и принялся вставлять вёсла обратно.

Роман протёр насухо кисти, быстрым движением счистил краску с палитры, убрал всё в этюдник, закрыл его, свинтил ножки и, подхватив вместе с картонкой и курткой, пошёл к тропке, ведущей вниз к воде.

Савва терпеливо ждал его в лодке.

Найдя крутую тропку, Роман стал осторожно спускаться вниз, держа свою работу двумя пальцами за уголок.

– Никак картинка? – спросил Савва, когда Роман оказался на берегу перед лодкой. Ничего не отвечая, Роман подошёл, передал старику этюдник с курткой и потом уже сам ступил в закачавшуюся лодку, придерживая “картинку”.

– Поплыли, Савва, – с облегчением выдохнул Роман, опускаясь на кормовую лавку.