Педро Парамо. Равнина в огне (Сборник) - Рульфо Хуан. Страница 30
– Умоляю! – сказал он снова. – Дайте хоть что-нибудь. – Но не услышал собственных слов: крики женщины его оглушили.
На дороге из Комалы возникли маленькие черные точки. Вскоре точки превратились в людей, и через пару минут те уже стояли рядом с ним. Перестав кричать, Дамиана Сиснерос опустила руки и с открытым ртом, точно зевая, упала на землю.
Мужчины подняли ее и занесли в дом.
– С вами все в порядке, хозяин? – спросили они.
Голова Педро Парамо вынырнула из-под накидки. Он кивнул.
Абундио, который все еще держал в руке окровавленный нож, обезоружили.
– Пойдешь с нами, – сказали ему. – Ну и влип же ты.
Он последовал за ними.
Прежде чем добрались до селения, Абундио попросился отойти. На обочине его начало рвать чем-то желтым, навроде желчи, и поток ее не стихал, будто он выпил десять литров воды. Голова горела огнем, а язык распух.
– Видать, хватил лишку, – сказал он.
Затем, вернувшись к конвоирам, Абундио повис у них на руках. Его потащили волоком, оставляя в земле борозды, взрытые носками сапог.
А у ворот, по-прежнему сидя в кресле, Педро Парамо наблюдал за удаляющейся процессией. Левая рука, при попытке поднять ее, безжизненно упала ему на колени, однако он не придал этому значения. Он привык, что каждый день какая-то часть его умирает. Он смотрел на облетающую листву мелии. «Все уходят по одной и той же дороге. Все». Затем вновь подхватил нить своих размышлений с того места, где ее оставил.
– Сусана. – Он смежил веки. – Я умолял тебя вернуться…
Огромная луна заслоняла собою полнеба. А я не мог оторвать глаз от тебя. Лунный свет струился по твоему лицу. И я как зачарованный смотрел на мираж, коим ты являлась. На твою мягкую, обласканную лунным сиянием кожу; на полные, влажные губы, мерцающие при свете звезд; на тело, призрачное в темной воде. Сусана. Сусана Сан-Хуан…
Он хотел было поднять руку, чтобы приблизить видение, но лежащая на коленях рука застыла камнем. Тогда он попытался поднять другую руку, но та медленно заскользила вниз и уткнулась в землю, точно костыль, подпирающий плечо.
«Вот она, смерть», – подумалось ему.
Кругом, возвращая всему привычные очертания, разливалось солнце. Он грелся в теплых лучах. Перед ним лежала разоренная, бесплодная земля. Его глаза почти не двигались; отринув настоящее, внутренним взором он перескакивал от одного воспоминания к другому. Стук сердца замедлялся, и вместе с ним, казалось, останавливается время. Замирает дыхание жизни.
«Лишь бы только не очередная ночь», – подумал Педро Парамо.
Потому что он боялся ночей и призраков, населяющих тьму. Остаться с ними наедине – вот в чем состоял его главный страх.
«Я знаю, что через считаные часы придет Абундио с окровавленными руками – просить подаяние, в котором я ему отказал. Но у меня самого теперь нет рук, чтобы заслонить глаза и не видеть его. Мне придется слушать; слушать до тех пор, пока его голос не затихнет с наступлением дня».
Он почувствовал на плече прикосновение чьей-то руки и с усилием выпрямился.
– Это я, дон Педро, – проговорила Дамиана. – Принести вам завтрак?
И Педро Парамо ответил:
– Мне уже пора. Пора.
Опираясь на руки Дамианы Сиснерос, он сделал несколько шагов, но в конце концов ноги у него подкосились. Молча воззвав к Господу, он с глухим стуком упал и рассыпался, оставшись лежать на земле грудой камней.
Равнина в огне
Рассказы
Кларе
Нам дали землю
За столько часов дороги мы ни разу не видели ни тени дерева, ни ростка дерева, ни корешка – ничего. Наконец, слышится лай собак.
За весь этот безбрежный путь нам не раз казалось, что дальше уже ничего не будет. Что ничего не найти на той стороне – там, где закончится эта равнина, изрезанная лощинами и пересохшими ручьями. Но нет, кое-что там есть. Это деревня. Слышится лай собак, в воздухе стоит запах дыма. И на вкус этот людской запах – как надежда.
Но до деревни еще очень далеко. Это из-за ветра она кажется ближе.
Мы в пути с рассвета. Сейчас около четырех часов дня. Кто-то поднимает голову к небу, заводит глаза туда, где подвешено солнце, и говорит:
– Сейчас около четырех часов дня.
Этот кто-то – Мелитон. Рядом с ним идем мы: Фаустино, Эсте́бан и я. Нас четверо. Я пересчитываю: двое спереди, еще двое сзади. Смотрю дальше назад и никого не вижу. Тогда я говорю себе: «Нас четверо». Не так давно, часов в одиннадцать, нас было двадцать с лишним. Но остальные понемногу, один за другим, отбились, и остался самый костяк – это и есть мы.
Фаустино говорит:
– Возможно, будет дождь.
Мы все поднимаем лица к небу и глядим на тяжелое черное облако, пробегающее у нас над головами. Мы думаем: «Да, возможно».
Мы не говорим того, о чем думаем. Уже давно не хочется разговаривать. С тех пор, как стоит эта жара. Где-нибудь в другом месте мы бы с радостью поболтали, но здесь это непросто. Здесь, когда начинаешь говорить, слова во рту нагреваются от жаркого воздуха, высыхают на языке и выливаются в жалкое сопение.
Здесь так. Поэтому никому и в голову не приходит говорить.
Падает капля воды – большая, толстая – пробивает ямку в земле, оставляя след, как от плевка. Одна. Мы ждем, когда начнут падать еще. Ищем глазами. Но капель нет. Дождя нет. Теперь, если посмотреть на небо, видно, что туча уже совсем далеко и на всех парах несется прочь. Ветер со стороны поселка подгоняет ее, толкая на голубые тени холмов. А каплю, упавшую по ошибке, поглощает иссохшая от жары земля.
Да кто же, черт бы его побрал, сделал эту равнину такой большой? Зачем она нужна, а?
Мы двигаемся дальше. Останавливались посмотреть на дождь. Дождя не было, и вот мы снова шагаем. И мне вдруг начинает казаться, что мы идем дольше, чем прошли на самом деле. Вот что мне кажется. Пошел бы дождь, мне, может, показалось бы что-нибудь другое. Так или иначе, одно я знаю точно: с тех пор, как я был мальчишкой, я никогда не видел, чтобы над равниной шел дождь – или то, что принято называть дождем.
Нет, равнина – это не то, что зачем-то нужно. Здесь нет ни кроликов, ни птиц. Ничего нет. Кроме пары жалких акаций и, то тут, то там, пятнышек пожухлой травы. Кроме этого, ничего нет.
И по этой земле идем мы. Вчетвером, пешком. Сначала мы ехали верхом, и у каждого за спиной было по карабину. Теперь у нас нет даже карабинов.
Я и сейчас думаю: правильно они сделали, что забрали у нас карабины. Здесь опасно ходить с оружием. Убьют без предупреждения, если вдруг увидят, что у тебя к седлу приторочена тридцатка [76]. Но лошади – совсем другое дело. Будь мы верхом, мы бы уже попробовали зеленой речной воды и теперь прохаживались бы по деревенским улицам, переваривая обед. Давно бы сделали все это, будь при нас те лошади, на которых мы ехали. Но вместе с карабинами у нас забрали и лошадей.
Я поворачиваюсь кругом и рассматриваю равнину. Столько земли – и никакого проку. Взгляду не за что зацепиться. Лишь изредка высовываются из нор ящерицы. Но только начинает припекать солнце, они убегают прочь, прячась в тени камней. А что же делать нам, когда придется здесь работать? Как защититься от солнца? Ведь это нам дали под засев эту засохшую известковую корку.
Нам сказали:
– От деревни и до сих пор – все ваше.
Мы спросили:
– Равнина?
– Да, равнина. Вся Большая Равнина.
Мы набрались духу, чтобы возразить, что мы не хотим Равнину. Мы хотим участок рядом с рекой. От реки и дальше – там, где низины, где растут деревья, называемые казуаринами, где пойма и хорошая земля. А не эту загрубелую коровью шкуру под названием Равнина.
Но нам не дали сказать того, что мы хотели. Делегат не собирался вести с нами беседы. Он сунул бумаги нам в руки и сказал: