Фотография с прицелом (сборник) - Пронин Виктор Алексеевич. Страница 21

– Я не могу говорить. Мне плохо. Извините.

– Что-то с памятью моей стало, все, что было не со мной, помню. Я правильно понимаю твое состояние?

– Все вы понимаете правильно. Но я никого не убивал.

– Это уже что-то новенькое. А чем же вы занимались? Гладили девочек по головкам?

– Смешно, да? Не знаю, насколько внимательно вы прочли мои письменные показания, но боюсь, что ваши поиски и находки, связанные с оборванной пуговицей на моей куртке… как бы это сказать, чтобы вас не обидеть? Не пришлось бы вам их пересмотреть.

– Продолжайте.

– Дело в том, что всю эту праздничную ночь на мне не было куртки.

– Мне это известно. Всю ночь куртка было на Мастакове. Света вырвала с корнем эту злополучную пуговицу во время схватки с ним. Вы мне лучше вот что скажите, гражданин Зайцев. Что такого обидного могла произнести Света, что он набросился на нее с булыжником?

– Она усомнилась в его мужских достоинствах.

– А они у него действительно оставляют желать лучшего?

– Мы, наверно, выпили лишнего, поэтому он и оплошал. Она выразилась как-то особенно оскорбительно.

– Это как же?

– Со смехом это у нее получилось, какие-то прибаутки выдала. Вот он и озверел.

– А когда он озверел, его мужские достоинства стали лучше?

– Не знаю. Это вы у него спросите.

– Обязательно спрошу. Что случилось потом?

– Когда Мастаков ударил Свету булыжником по голове, она упала. Он, видимо, решил, что девушка мертва.

– И что?

– И с перепугу закричал, мол, все, ребята, надо заметать следы!

– Вы их замели с помощью бульдозера?

– Подвернулся бульдозер. Мужик тоже был хорошо так поддатый.

– А вам не приходило в голову, что девочки могли быть живыми, что вы их хмельными своими неверными ударами только оглушили?

– Потом, под утро, пришла и такая мысль, но было уже поздно что-то предпринимать.

– Но до попытки дело не дошло?

– Светало уже, прохожие появились, могли обратить внимание – чего это мы там копаемся.

– Неловко, значит, вам было перед случайными прохожими?

– Я понимаю, сейчас это звучит дико. Тогда все воспринималось иначе. Но, наверное, можно и так сказать. Опять же поддатые мы были.

– А теперь вот такой вопрос, к делу, в общем-то, не относящийся. Сон у вас все эти десять лет был хороший?

– Сон как сон. Вполне себе нормальный.

– Девочки не снились?

– Мне не снились.

– Ни живые, ни мертвые?

– А это имеет значение, снятся они живыми или в гробах?

– Да, и очень большое.

– Какое?! – уже с вызовом спросил Зайцев.

– Всем, кому девочки не снились, я бы на месте судьи добавил лет по пять, а то и по десять.

– За что?

– За спокойную совесть. За хороший сон. Ты вообще сны видишь?

– Когда как. Это тоже относится к делу?

– Впрямую. Собаки снятся? Большие, добродушные, мохнатые такие. Снятся?

– Мне мелкие снятся. Злобные какие-то, визгливые, с острыми зубами.

– Это хорошо, – удовлетворенно проговорил Пафнутьев.

– Что же тут хорошего?

– Это значит, что совесть твоя еще не успокоилась. С грехом живешь. Водку пьешь?

– Пью.

– Это правильно.

– Впервые встречаю человека, который одобрительно относится к употреблению водки.

– Надо же как-то душу успокаивать.

– А у меня душа спокойная!

– Ошибаешься, дорогой. Очень сильно заблуждаешься. Твоя душа только мечтает о покое. Невозможно убить человека, причем вот так зверски, как это вы с приятелями проделали, и жить дальше, будто ничего не произошло. Не зря тебя злобные собаки одолевают каждую ночь. Это они совесть твою грызут.

– А я и не говорил, что они снятся мне каждую ночь!

– Каждую, – настойчиво повторил Пафнутьев. – Просто ты не все свои сны помнишь. А вот если под гипнозом окунуть тебя в твои сновидения…

– И что будет?

– Умом тронешься. И детей твоих во сне мелкие злобные собаки будут грызть. И внуков. До седьмого колена, как в Библии сказано. Потому что детей своих ты зачинал уже после убийства. Программу свою в них вложил. А они запихнут ее в своих детей, то есть в твоих внуков. Весь род твой будет порченый. Убийцы, насильники, воры – вот кто будут твои потомки. По тюрьмам гнить станут.

– Ужас какой-то! И что же мне теперь делать?

– Молиться, – сказал Пафнутьев и развел руками. – Каяться от всей своей грешной души. Но это уже не по моей части. Крест на груди носишь?

– Нет. Я некрещеный.

– Вот с этого и начинать надо.

– И родители мои некрещеные.

– Значит, они родили тебя уже порченого. Не убил бы ты Свету – кого-нибудь другого порешил бы. Как говорится, на роду написано.

– А я и Свету не убивал. Мастаков сорвался.

– Вот, Игорек. Будем считать, что началось твое выздоровление.

– Значит, что же получается? Сдай ближнего, и тебе зачтется? Хиловатая у вас мораль, Павел Николаевич!

– Не надо, Игорек. Не тебе говорить о морали. Чуть попозже. А что касается «сдал или не сдал», то не волнуйся по этому поводу. Никого ты не сдавал, успокойся. У меня уже сто страниц написано о том, кто кого убивал. – Пафнутьев положил тяжелую ладонь на папку уголовного дела. – Твои приятели пожиже тебя оказались.

– Ну и как оно, по-вашему, получается? Кого я убил?

– Никого. Ты давно начал правду говорить. Потому проходишь как активный участник преступления. Но не исполнитель. Когда судья будет зачитывать приговор, ты услышишь, что тебе назначен срок поменьше, чем другим. Ты еще полетаешь. Увидишь и синее небо, и белые облака.

А дальше произошло нечто совершенно неожиданное. Зайцев закрыл лицо руками и чуть ли не во весь голос разрыдался.

Пафнутьев некоторое время смотрел на него с полным недоумением. Потом, уже не обращая особого внимания на подследственного, он принялся прибирать свой стол. Павел сгреб с него бумаги, сложил в стопку папки. Потом он все это рассовал по ящикам, некоторые из них закрыл на ключ.

Только потом, проделав всю эту работу, Пафнутьев посмотрел в сторону притихнувшего Зайцева и спросил сочувственно:

– Ну и как? Полегчало тебе?

– Да ладно вам. Случилось, с кем не бывает. В этом кабинете вы, наверное, и не такое видели, да, Павел Николаевич? Много чего припомнить можете?

– Всякое случалось.

– Вот и я о том же. Так что не будем, Павел Николаевич, друг дружку корить.

– Корить не будем, – согласился Пафнутьев. – А вещи своими именами назовем.

– Это вы о чем? – насторожился Зайцев.

– Да все о том же, как ты выражаешься. Убийство назовем убийством, зверство – зверством. И так далее.

– И никакой поблажки? Ни малейшего снисхождения?

– А за какие такие заслуги тебе снисхождение положено? За то, что за эти десять лет ты никого не убил? Медаль тебе за это? Премию? Путевки в город Париж? Да? Света в ваших юных трепетных руках минут пять помирала. А ее мать – все эти десять лет. С утра до вечера. Каждый божий день. Все, нет больше у меня для тебя слов. Катись в камеру. Там уж тебя заждались.

– Насиловать будут?

– Зачем мне об этом думать? Разбирайтесь сами. Моя власть только в этом вот кабинете. Здесь тебя никто не обижает? Вот и хорошо. Будь здоров, дорогой. Главное, не кашляй.

Пафнутьев молча наблюдал, как конвоиры выводили Зайцева из кабинета. Тот задержался в дверях, хотел, видимо, еще что-то сказать, но нет, так ничего и не добавил.

Пафнутьев промолчал.

А утром следующего дня Павла вызвал к себе прокурор – Алексей Федорович со странной фамилией Простоватый. Человек он был неторопливый, немногословный, с небольшим животиком, голос никогда не повышал, ни за какие промашки своих подчиненных не отчитывал. Ногами опять же не топал, по столу кулаками не стучал, мог только иногда осуждающе протянуть вполголоса: «Ну, ты даешь, мил человек! Это ж додуматься надо. И что мне теперь с тобой делать?»

«Повышать», – отвечал провинившийся, понимая, что скромная шутка в этом вот прокурорском кабинете вполне позволительна.