Слишком много счастья (сборник) - Манро Элис. Страница 35

Лицо Шэрон я помню хорошо, а вот лица Нэнси, как ни стараюсь, представить себе не могу. Помню только, что волосы у нее были как у ее матери: поначалу светлые, они постепенно темнели, и она превратилась в шатенку, но постоянно выцветала на солнце. Розоватая, даже красноватая кожа. Да, именно так. И щеки – такие румяные, будто она подкрасила их цветными мелками. Все это из-за того, что она столько времени проводила на улице, а также из-за ее неуемной энергии.

В нашем доме детям, само собой, запрещалось играть повсюду, кроме специально отведенных для этого комнат. Мы даже не мечтали подняться на второй этаж, спуститься в погреб, расположиться в зале или столовой. А розовый домик был открыт для нас весь, кроме тех мест, где отдыхала мать Нэнси или сидела, приклеившись к радиоприемнику, миссис Кодд. Больше всего нас влек к себе подвал, особенно во второй половине дня, когда все вокруг раскалялось от жары. На лестнице, которая туда вела, не было перил, и мы соревновались в лихих прыжках, приземляясь на жесткий земляной пол. Когда надоедало прыгать, забирались в старую детскую кроватку, чтобы проехаться в коляске, нахлестывая при этом воображаемую лошадь. Однажды попробовали покурить. Единственную сигарету мы стащили у матери Нэнси: взять две уже не решились. Курить у Нэнси получилось лучше, чем у меня, поскольку ей чаще приходилось вдыхать табачный дым.

А еще в погребе был старый кухонный буфет, на котором громоздились банки с засохшей краской, олифой, целый набор затвердевших кисточек, палочек для размешивания, досок для пробы красок и вытирания кистей. У пары банок крышки были не сняты, и мы, поднатужившись, их открыли. Там оказалась не до конца высохшая краска, которую можно было размешать. Мы попробовали размягчить кисти, опуская их в краску и колотя ими по буфету. Из этого, конечно, ничего хорошего не получилось. Но потом нашлась банка со скипидаром, и дело пошло на лад. Вскоре мы уже могли рисовать кистями, у которых расклеились щетинки. Благодаря маминым урокам я знал алфавит и умел писать, и Нэнси тоже умела: она окончила второй класс.

– Не смотри пока сюда, – предупредил я ее и даже отпихнул немного в сторону.

Мне хотелось кое-что написать. Но Нэнси и не смотрела. Она была занята: взбалтывала кисточкой красную краску в банке.

Я написал: «ФАШЫСТ БЫЛ ТУТ ФПАДВАЛИ» – и гордо позвал Нэнси:

– Эй, гляди!

Но та по-прежнему была занята: стоя ко мне спиной, мазала кисточкой по самой себе.

– Погоди, сейчас! – откликнулась она.

А потом обернулась. Лицо ее было густо вымазано красной краской.

– Похоже на тебя? – спросила Нэнси, проводя кистью по шее. – Я теперь как ты.

Голос у нее дрожал, и я решил, что она меня дразнит, хотя на самом деле она просто лопалась от радости, словно сделала нечто такое, о чем мечтала всю жизнь.

Теперь я попробую объяснить то, что случилось в следующие несколько минут.

Прежде всего надо сказать, что вид ее показался мне жутким.

Я вовсе не считал, что лицо у меня красное. Да оно таким и не было. Его половина с родимым пятном имела обычный в таких случаях цвет тутовых ягод. Я уже говорил, что потом, с годами, пятно как бы выцвело и побледнело.

Но сам я представлял себе все иначе. Мне казалось, что цвет пятна – бледно-коричневый, какой бывает шерстка у мышей. Мама в свое время не стала совершать глупость, которая вызвала бы потом тяжелые последствия, – убирать из дома зеркала. Но висели они слишком высоко для ребенка. Так обстояло дело и в ванной. Единственное зеркало, в котором я мог увидеть свое отражение, находилось в холле, где днем было темновато, а вечером горел слабый свет. Видимо, поэтому я и решил, что пол-лица у меня окрашено в мягкий матовый мышиный цвет.

Уверенность в этом была крепкой, и потому шутка Нэнси показалась мне такой оскорбительной. Я изо всех сил толкнул ее на буфет и побежал вверх по лестнице. Мне хотелось заглянуть в зеркало или найти кого-нибудь, кто подтвердит, что Нэнси врет. И тогда я показал бы ей. Нашел бы, как отомстить. Как именно – в тот момент мне было некогда думать.

Я пронесся через домик, не встретив мамы Нэнси, хотя в субботу она не работала, и громко хлопнул дверью. Пробежал по гравийной дорожке, свернул на другую, из каменных плит, по сторонам которой росли гладиолусы. Мама поднялась мне навстречу из плетеного кресла на задней террасе нашего дома, где она сидела и читала.

– Вовсе не красное! – крикнул я, задыхаясь от гнева и слез. – У меня не красное!

Она сошла по ступенькам – уже с выражением ужаса на лице, но еще не понимая, в чем дело. И тут выскочила Нэнси, размалеванная и совершенно ошарашенная случившимся.

Мама сразу все поняла.

– Ты маленькая дрянь! – крикнула она не своим голосом. Громким, пронзительным, дрожащим. – Не смей сюда ходить! Не смей! Ты дрянь! В тебе нет ничего человеческого! Тебя вообще не воспитывали!..

Из домика показалась мать Нэнси. Волосы у нее были мокрые и завивались на лбу колечками. В руках она держала полотенце.

– Блин, голову помыть не дадут!

– Не смейте тут ругаться при мне и моем сыне! – крикнула ей моя мама.

– Ах, скажите пожалуйста, – немедленно отреагировала Шэрон. – А самой ей, значит, можно орать как резаной.

Мама аж задохнулась от негодования:

– Я… не ору… как резаная. Я просто прошу вас забрать свою дрянную девчонку, и чтобы ноги ее не было в нашем доме. Она злая и жестокая. Как можно издеваться над ребенком! Смеяться над тем, в чем он не виноват! Вы не учите ее, как себя вести. Она даже спасибо не говорит, когда я беру ее на пляж. Она и слов таких не знает – «спасибо» и «пожалуйста». И не удивительно – с такой мамашей, которая расхаживает повсюду в халате и выставляет себя напоказ.

Поток слов выливался из мамы так, словно внутри у нее бушевал вулкан гнева, боли и абсурда, который никогда не иссякнет. Я уже цеплялся за ее подол и умолял:

– Мама, не надо!

Но дальше было еще хуже: она смолкла из-за подступивших к горлу рыданий и замотала головой. Мать Нэнси продолжала молча наблюдать за происходящим, откидывая назад мешавшие ей смотреть мокрые пряди.

– Вот что я тебе скажу, – произнесла она наконец. – Если ты будешь и дальше пороть такую чушь, тебя увезут в дурку. Я, что ли, виновата, что муж тебя терпеть не может, а у ребенка лицо испорчено?

Мама схватилась за голову обеими руками.

– О господи! – закричала она, словно от острой боли.

Вельма, служанка, работавшая в то время у нас, вышла на террасу и принялась утешать маму:

– Ну, миссус, успокойтесь!

А потом обратилась к Шэрон:

– Эй вы, домой идите! К себе домой. А ну, живо!

– Пойду когда захочу. А ты кто такая, чтобы мне приказывать? Тебе тут нравится работать, да? У хозяйки, у которой мозги набекрень?

Затем Шэрон повернулась к своей дочери:

– Ну и что дальше? Как я тебя, спрашивается, теперь отмою?

А потом сказала погромче, чтобы я слышал:

– Да он же слабак. Погляди, как он за мамкину юбку цепляется. Все, больше не будешь с ним играть. Не надо нам маменькиных сынков.

Вельма поддерживала маму с одной стороны, я – с другой, и мы вместе пытались увести ее в дом. Мама больше не рыдала. Она распрямила спину и заговорила громким, бодрым голосом, чтобы было слышно и в розовом домике:

– Вельма, будьте добры, принесите мне садовые ножницы. Раз уж я вышла, надо заняться гладиолусами. Некоторые из них совсем поникли.

Когда она закончила эту работу, все цветы валялись на дорожке, ни одного не осталось – ни поникшего, ни здорового.

Все это случилось, как я сказал, в субботу – это можно утверждать наверняка, поскольку мать Нэнси была дома, а Вельма – на работе (по воскресеньям она не приходила). А уже в понедельник розовый домик опустел. Скорей всего, Вельма отыскала моего отца в клубе, или на поле для гольфа, или где-то еще, – во всяком случае, он явился домой. Поначалу отец злился и не желал ничего слушать, но вскоре стал сговорчивее – по крайней мере насчет того, что Шэрон и Нэнси здесь больше жить не смогут. Понятия не имею, куда они направились. Может быть, отец поселил их в гостинице до тех пор, пока не подыскал им другое жилище. Думаю, Шэрон уехала от нас без скандала.